Я опять увидел мамино лицо.А вокруг была ночь, и она врез алась в другую —ту, где я спал.Ночь двигалась и замирала, —то ли косящий нож, то ли крепнущий вихрь, —но сон проходил мимо ночи.Все устремлялось кверху,где ты о чем-то шепталасьс маленьким крабом,и я понимал, понимал по твоей улыбке,что ты затем и пришла —подарить мне его,а я бы смотрел, как забавно он семенит,или сажал его в кучку горячей муки.Маисовый початок с молочными зубами ребенка,ящик стола с серебристыми мурашами.Ящик стола — змеятолщиною в руку, выгибающаядвуострый язык старинныхчасов, этой жуткойпотешной трещотки.Ты переступила пороги закрыла глаза мне, чтоб я тебя сразу узнал,пока тело уже цепенеет,затекая, немеяпод легким грузом дождяили шторы, окутавшей арфу.Вместе с полной лунойво дворе собрались и другие приглашенные звезды.Твой обычный маршрут был само милосердье и чудо.Ты повернулась к двери,еще оставаясь с нами,словно кто-то вступил в разговор,а потом засмеялсяи проскользнул между дверьюи оставшимся,будто уже уходя, но вдруг передумав.Этот оставшийся был, наверное, Бог,а может быть, я,а может быть, стертый с земли особняки в нем на своей деревянной лошадке, может быть, я.Кто-то рядом со мноюдыханьем удерживал тень,уцепившуюся за риф, за округлую пустоту.Ты сводилась теперьк летучей полоске металла,окаймленного кратким огнем,к дымке над утреннейчашечкой кофе,к волоску.
На разговорчивой крышес риском для жизничитаешь Писанье.Прежний твой домтеперь возвратился в прах.Ты читаешь Писанье,и павший листпересекает водыи
поколенья.Поминая умерших братьев,с дрожью читаешьдвадцать третий псалом {29}.Мать читала егообреченному сыну.Дочь — своей матери в часпоследнего успокоенья.Ты — былая сестраи усопшая матьна облаке за окном.Вас четверо рядом со мной,возвещающих день,чтобы я препоясался светоми потянул бегущую нить метафор.Молчаливым достоинствоммирно рушишь седалища губителей.Выбиваешь подушки,полные ангельским пухом,а я в стороне вспоминаюслово за словом: «Покоит меняна злачных пажитях».Когда смерть задувает снаружив дом, ты мгновенной оградойприносишь посох и жезл.И, выверив новый отрезок,я иду как слепой.Посохом я отмечаюкромку безвестных морейи шарю по губке дремоты,чтобы вернуться на сушу.Смерть с тобой уже пройденаи мимолетна, а жизнь прибывает«ради имени Твоего».
Темный трепет век при начале речи,столик в иероглифах неба,разговор словно радуга, раздвигающая горизонты,каждое слово — из крылатого словаря.В нетерпенье разлетевшиеся бусыотшлифованней бычьего рога.Жрец бога Митры, делящий круг зодиака,двадцатое апреля — день рождения мира.Витые натеки лавы, ясные строкипечени, дымящиеся внутренности животныхи слова, полированные посредники,возводящие дух — к перегною,бурю — к хаосу,а японскую раковину — к зеленой рыбине-прилипале.В каждом слове — глиняный апейрон {31},оживленный ночным дыханьем.Слепой Парменид, ткущий багдадский ковер.Я начинаю речь, потому что буду услышантой, кто слышала мой первый крик на земле.Мама, нечем дышать,пойду зажгу свои травы,разбуди меня, если придет Элоиса с сыном.
Женщина и дом
Ты кипятишь молоко,соблюдая душистые обычаи кофе.Обходишь домвоплощенной мерой насущного.Каждая мелочь — таинство,приношение тяготам ночи.Оправдан твой каждый шагна пути из столовой в гостиную,где портретытолько и ждут твоего словца.Ты учреждаешь дневной закон,и воскресная птица взметаеткраски огняи пену над чугунками.Разбиваясь, посудазвенит твоим смехом.Средоточие домаускользает, как точка на линии.В твоих страшных снахбесконечный дождь заливаетпосадки карликовыхкустов и подземный делоникс.Но если ты убоишься,треснувшие небесарухнут на наславиной мраморных копий.Февраль 1976
Китайская алхимическая гравюра
Под столом —три устьякрохотных горнов,где пылают камень и хворости откуда выглядывает карлик,жующий снотворное зерно.На столе —три серо-синие подушки,и на двух — треугольник и ромбыиз небьющихся яиц.Рядом — гладкий кувшин без узора.На полу рассыпаны поленья.Человек склонился над весамии поставил плетенку с миндалем.Дрогнулаэбеновая стрелка.Человек опасается трех горнов,которые скрыты под столом.Из их устьев должны появитьсяте, кого тут ждут не дождутся,но придут они не раньше, чем стрелкавозвратится к исходной вертикали.Справа от весовщика — еще кто-то,отрешенно на него смотрит,играя с птицами.
Рождение дня
Их приют был пространством зари,геометрия здесь святотатство.Круг бы отнял у зреньяречные просторы,а квадрат замкнул в укрытье разлуки и смерти.Они освещали гроты, надкусывая медовыйплод в глазастых чешуйках,с кожицей цветаранящего песка, и возвращались к тайнойкниге, впивая слепые воды.Их не касаласьни соседская жизнь, ни неведомая разлука.Зверек подружился с загадочным очагом.Они не спускались к реке, не брели на север,не замечали точеный костер полудня.Под изрешеченный кров не входили боги,и сквозняки не играли у них под ногами.Сначала исчезнуть, потом забросать землей,похоронить этот невыносимый ветер,грозную вспышку загнанных вглубь страстей.Жар тянулся за светом,чтоб выжечь улыбку божеств,пыл топоров на помосте.Тело, повиснув на ниточке,целиком отрешилосьот намертво вбитых гвоздей.А когда-то вверялосьвысокому ветру на башнях:неповторимые башни в дымке земного утра,тело, взошедшее, чтобы растаять,развеяться птицей в тучах.Наваждение тех крутогорийповторяло рисунок заснеженных крыши нотопись рыбьей стайки над водопадом.Но покой натрудившейся вволю землиповторялся в дали, недоступной магнитным башням.Все тянулось открыть глазауже в эмпиреях изгнанья.Они могли возвращаться, не воскресая,ведь их не взяла расступившаяся земля.Тело терялось в пристанище образов,чтобы явиться, как прежде,звездным осколком.Оно исчезало, сливаясьс единосущным дымом всего земного.Воплощались былыевладения, инистый лунный рожокКавалькадой тянулись вершиныгорных хребтов, немые гиганты в снегу.Являлась жена, облеченная в солнце,И, наполнив каждую пору серебром неуемных ракушек,омывалась праздничной влагой радуг.Эти слепящие жены калили рекии русла затягивал пух.Муравей оставался всего лишьглазом, огромным глазом,камнем, который воочию видитвоскресшую память дороги.Это был ежедневный уроктело, приученное к топору,и сон, разрешающий путы.Тело и сонисходили дымом всего земногов неверном приюте снега.Письмо замещали руки:вот они трогают плод, шелковистый выгиб спины,крадутся вдоль мыслящих линий кожи,извлекают стрелу из рыбы.Руки в масках бесчисленных глаз;тронуть дерево — значит окидывать взглядомзвездные сроки.Венера спешит распутать связанную луну,тускло свисает трапециевидный глазнебесного Купидона.Венера — в бадье с водой,Вакх полыхает, требуя возлиянья,из спермы прыщут лангусты.Луна с кувшином склонилась на грудь Венеры,разжигая стрекало Тельца.Хозяйка, белее снега,об очаге не заботилась: каждое утродом распахивал двери солнцу.Над кипящим варевом жизнибык орошал созвездья,а жрицы его умащали.Но оставался темный лазутчик,скрестивший руки двойникв ожидании нового рода,что превыше огня; муравейиз лазури и золота,распуская межзвездные пряди,улетал вслед за вихрем гитар, притороченных к седлам.Ткань под солнечным светом:свежетканое тельце моллюска,словно льешь из кувшина,сплетая струистые нити.Солнце-паукЖрицы, тянущие тканину.В запертом доме воссоздаютсолнце по нити,бегущей из рук в руки,от слуха к слуху.Нить — словно струнка для человека-канатоходца.Кому здесь ткут одеянье?Холст за холстом складывают на солнце.Нити молитв, тканина светоявленья.Нить — будто знак, колокольчик призрачной тени.Кто-то должен покинуть пристанище снега,застенок солнца.Шаг за шагом сгущается телои с крыши взлетает на облако, —это уже дух озера,граф де Ньебла {32},встречающий луч писанья,мексиканскую клумбу с малайской монетой.Гибрис металла и птицыдает безупречный профиль.Но мучат вина и проклятье.Тяга к отцууводит выше и выше,скача, будто ртутный столбикНиточка мнимого змеяподнимает к отцу,перебираясь по струнке от слуха к слуху.До гуденья тугая струна меж отцом и сыном.Отец понимает, что проклят, видясебя в разъяренном сыне, сражающемся со всеми,пока — по вражьему замыслу — сын тайком не вселитсяв тело отца,взяв на себя одного тяготы битвы.Брызжет восторг разорвавшегося плода,оперение флейты закапано петушиной слюною,звук, расходясь кругами, двигает камни.Ниспосылатель солнца носит единое имя,и можно его по слогам извлекать из мрака.Воздух —орган для заклинаний.Единую плоть, ее единственный голосснова и снова обманывают различьем.Солнце коснется камня —и плоть воскреснет, повелевая с отрогов.Браслет с цветным уголькомдвигал свои созвездья вокруг запястья.Чтобы чудесной чаше родить огонь,грани должны сходиться в центре круговращенья.Лики с ее боков извергают пенные струи,пузырясь требухою жертвенного быка.Распахнув объятия камню,дороги вились по рукам, тонули в поту,нисходили под землю для новых преображений.Голотурии, змеиоблекались каменной плотью.Камень терялся в реке,взыскуя иного, уже бестелесного тела.Тела, воздетого светом и пригвожденного против заснеженных исполинов.Камень сворачивал свет,раскрываясь пальмой метафор.Финики пальцев, сплетающихся в сближенье,нежные спазмы воды,шествие рук по кувшинам,рук — по рукам и рукам.Жажда двигать утесы —реликварий планетного обжига,лаская слепые лица старинных метафор,населивших чужую покинутую оболочку.Известь сдавалась животворящей глине.Противоборство извести и песка:песок для каленых розовых стопгрека и сумрачныхримских сандалий из обветшалого кварца;известь — чтобы хранить человечьи костии высиживать змеиные яйца.Соль, животворная сила огня,не пожирает живое, пуская слюнкии вися над ушедшей под воду землейпохотливой блестящей нитью.Проклятье вгрызается в землю,но
соль преисполнена вкусом познаньяи скрытой угрозой схватки.Ею зачатый теряет земное имя,хоть и уходит корнями в тайную суть языка,где внутренность грота запятнана кровью жертвы.Метаморфозы венчает явленье фазана,и мы разражаемся смехом,постигая великую ложьвсех начал и концов,ослепившую нас красотою,чтобы в пещеру ворвался бог золотого дождя.Согласие — мера захвата:то, что казалось даримой музыкой,было ночным потрясеньеми явилось, раскрыв нам объятья,чтобы расплющить наутро гигантским воздушным кубом.Вернув световым частицамзренье и знанье, больше не опираясьна посох спасительной смерти,мы стали бы счастливы, сами не зная об этом:как простое дыханье, не быв и не убывая.Так умерьте, норд-весты, гул своего прихода,разбудите без ваших шумных вторжений,пусть нам ноги омоет катящимися волнамии наполнит сердца чудесным медленным хмелем.Откройте, рассветные бризы,тайну ночи, которая отпускаетв звездное море, где все мы вольные рыбы.Бризы сплавляют то, что незримо глазу,и отделяют разрозненные частичкиединосущного, камни пирамидальных гробниц,мертвенный диорит и отсыревшие кости.Вы даете нам, бризы, во сне обновленное тело,чтобы испить обещанное бессмертьеи, торжествуя, вернуться в море, общую нашу меру.Вы сохраняете, бризы, тайну двух встречных шквалов —содроганье росы на кожице анемонаи освобождение тела, пригвожденного к телу.
Боги
Чувствует Васавадатта {33}:каждую полость тела прошили стрелы.Глаза излучают невыносимый жар,сведенные в точкупредельной жизненной мощии непрестанного испаренья.Нос, спасаясь от каленого железа,представляет усладу за усладой,всякая благоуханней медовой дыни,не источая ни капельки аромата:связь между человекоми замурованным наглухословно откромсана потусторонней водой.Друг рыбы,а не человека и дерева.Рот пережевывает и смакуетметалл, обернувшийся неисчерпаемым камнем.Васавадатта стала теперь Сарасвати {34}:новый облик, другие повадки,она болтает, смеется,но от слова до слова —караваны туч,звери, еще не знавшие прирученья,обомшелые фризы храмов.Коварный карлик, коварный карлик,коварный карлик.Одна стрела у него засела в чернеющем зеве,другая схватила губы, словно смола.Отвесят ему пинка —и он себе, хрюкая, посеменит в пещеру.И вот настает карнавал,пляски под молодой луной, полосующей по загривку.Единорог в окружении двух верховыхпытается вылизать стрелы,а после — исчезнуть в снежных просторахза нерушимой линией горизонта.Единорог вернулся, а верховыезаблудились, глядя на стрелы:смотрят, не отрываясь,язык и губы лепечутбессвязные звуки,не согретые языком,не сплавленные губами.Верховые, вернувшись,говорили на незнакомом наречье,но прошло столько летв ожиданье толковников,что они снова исчезли.Так они исчезали и возвращались —воплощенная неодномерностьнового времени мира, сбросившего кошмарчислового ряда.Стрела, огибаяхолмы слуха,обращает море в бесплодное поледревних; обросшие солью саргассыснова доносит из отдаленья вод.Пустыня, могила звука,раскрылась бескрайним взморьем.Цельная голубизнавпивает неистовый светдо последней капли,копя в нас темную мощь,раздвоенную внутрина единство сознанья и светаи различие ливня и чувств.Верховые вернулись,единорогу пришлось распроститься с тенью,чтоб ускользнуть из рукдьявола, а остальные дремлюти начинают исподволь наливаться жаром,лишь саранча кружится над их костями,жалит их крупы — и до чего же взбешенединорог, осознав,что его приравняли к лягушкам!Единорог с мотыльком на ухеи булавками кованого серебра в завитом хвостевозвращается в сопровождении князя.Кто он? Как он сумел исчезнуть?Удел всего остального — смерть и бессмертье.Если смерть — это тьма,то и бессмертье — тьма,неистощимым ключом брызжущая из тела.Но тот, кто меряет ветер,может жить в смерти и умереть в бессмертии.«Кому же вы уподобите меня {35}, —восклицает Исайя, — и с кем сравните?»Зеркало, беззвучная воронкавыхлестнутой воды,снова соединяет образы и обличья.Это первый робкий ответ.Но откуда явилось зеркало,аэролит, заброшенный в мир человека?Как, разрывая воздух, стекло сумеетне замутить его, но потемнеть в глубине,чтоб отстоялся образ?Изо всего, что проходит, не бывать ничему,и только небытие колышется без движенья.Сумрачные частицыв поисках жара и в ожиданьеспиралевидной силы,которая их скует, как звезду в зените.Ожиданье зиждительно,как одоление далей.Простор сокращается мышцами роженицы,несотворение тоже дает началотемной цепи преемства.Воды расплесканного ключа,слюну, изошедшую белыми муравьями,серу алхимиков, —все это скрыла разлука.Глянул огонь с помертвелымлицом и вернулся вновьантрацитовым треском.И опять, бунтовщик,начинает недвижный шабаш печей.Гнет металлы,пережигает землю с глазурью.Он хлебопек и повар.В книге его торжестванемало сожженных страниц,чтобы никто не узналтайну последнего поруганья —только вой бесприютства,кружащихся птиц чужбины,слепое терпение смерти.Гилас {36}, сама красота, рядом с Гераклом,убийцей его отца.Слабый змеейпрокрадется в стенание сильного,стонущего от разлуки.Дым, разодранный в сумерках,встанет вновьколоннадой уступчатых крыш.Смытый следвозвратится на новые взморья.Лица, запавшие в нас,проступая уколом улыбки…Они где-то на иных островах,и в руках у них новые фазаны,эти лица, превращения дыма,этот дым, сгустившийся до лиц.И не спрашивай меня обо мне,меня больше уже не занимаютни растенья, ни послушные звери, —лишь пространства выжженных глаз,все, что нас окружает безмолвьем,воздух, созидающий в просторахнеприступные опоры, колонныисполинских храмов, где боги повелеваютспящими молча, не нарушая покоя ночи.Воздух распахнут, как входи выход в пространство, и тело наделенотайной небесных множеств,пустой протяженностью вещи.Счастье, какое счастье,какая державная больв этом союзе, едином, как вдох и выдох!Прозрачность вбирает в себя,а лучистые недраопять исторгают обратно.Это наша обитель,объемлющая чистотаи уходящее вглубь роковое семя.За визгливые песнигномы вырвали Вакху голос,связали язык с бородойи тянули, тянули, упершись в деревья.Но из того же истока,недосягаемый, как уходящая ночь,снова выбился голос.И, воссев на место Атрида {37},с новым голосом,утром опять восстающим из каждой поры,он являлся в агатовой маскена просцениум чащи, вытоптанной ходулямипохитителей гроздьев,пятнающих новый голоспохищенной сызнова кровью.Высшая сущностьпребывала в укроме, как Бог, — это ведь зернамнужно истлеть {38}, чтоб воскреснутьутром пшеницей, пустившейся в плясс куропаткой и виолончелью.Словно Джорджоне {39}, а может быть, и Шарден.Музыканты, простертые в травах,ослепшие музыкантыв ожидании сна с головой захлестнуты звуком.Неощутимые и небывалые сокикопятся в зернах, тлеющих,чтобы воскреснуть.Маски танцуют радугу,переплетая резные фигурки звуков.Коварный карлик, коварный карлик,коварный карликПриближаются боги, увитые шелком,их нетрудно узнать.Они не явились нагими,ни в ореоле огня,следя за сумятицей туч.Нет, они выбрали шелк,сотворенный не знающим сна человеком.Как они им завладели?Днем, незримыепосреди светового разгула,похищали они этот шелк; ночью,во тьме, примеряли егона укрытые пламенем торсы.Их пряди этрусской горгоныстягивали булавкииз точеных щитков черепахии грузного серебра,чтобы люди могли их ласкатьи почтить, упав на колени.Во сне мы лежали на этом самом лугу,слыша биение жилки у них над ухом,как у любого из нас, когда опускаешьсяв дюны подушеки простираешь руки,веря, что кто-то сожмет их,кто-то возникнет в пространствеперед лучом фонаря,неразлучного с нашим телом.Проснешься и видишь: с песчаной косытебе открывают объятья.Боги выходят из моря,вздымая витые раковиныи влача темно-зеленые хвосты,где чихают и прыгают дельфины.
Ван Лун был чародеем и ненавидел Императора, на почтительном отдалении обожая Императрицу. Он мечтал о сибирском магните, о голубом песце; еще он ласкал в уме мысль о Троне… Властью вот этой замороженной Обычаем крови превращать безделушки, жезлы и зачарованных голубей в хрупкие палочки нарда и гнезда витютней, высвободив свою силу из колдовских замкнутых кругов. Он обегал селения Севера, обернувшись разносчиком сельдерея, и менял русло Желтой реки, сметая запруды. Пока он забывался сном на постоялых дворах, «Прах мельницы у ручья», сгорбленная и сиротливая, стерегла сундуки. В основных отделениях там хранились душистое дерево и прародитель летучих соцветий — порох. В потайных отсеках покоились канделябры, ленты с лапок любимой голубки и свитки «Дао Дэ Дзин» {41}. Тем настороженней следил он, прибывая ко двору, за толпой одряхлевших придворных и их совсем еще юных сыновей, странной дружбой связанных с шайками разбойников, нашедшими укрытье в горах.
Итак, он прибыл ко двору и, за день приведя себя в порядок, вечером ступил в главную залу императорского дворца. Император и высшие сановники ждали, встречая положенными улыбками. Дар колдовства не избавил его от тайного превосходства во взглядах придворных. Как истинный чародей, он был церемонен, нетороплив и все же, входя в залу, не смог удержать холодка, опахнувшего память, и на секунду заколебался. То, что в первый миг промелькнуло шелковым аистом, уточнясь, сложилось в узор жемчужной вышивки, расплескивающейся по жакету с таким замыслом, чтобы не столько охватывать талию, сколько расширять рукава. Из ледяной дали проступила знать, явившаяся на чудеса, распространяя вокруг тяжелое шушуканье, обычно сопровождающее собрание китайцев. Чуть в стороне от плотного квадрата вельмож помещалась императорская чета. Сам Император оставался недвижен, словно созерцая публичную казнь. Императрица же была само движенье и, как будто следя за бабочкой, присевшей на лезвие меча, притаилась в углу гостиной, обставленной во вкусе эпохи «Хранителя безмолвия».
Виртуоз праздничного торжества, мастер неожиданных сближений, чародей не избежал всегдашней ошибки провинциалов, первым делом показав новинки. Его искусство, в соединении с оркестровой музыкой и пороховыми эффектами, отличалось бесподобной ловкостью рук — монета обегала пальцы быстрей, чем исполнитель — клавиатуру. По утрам, следуя распорядку, заведенному со времен стародавнего ученичества, он изматывал себя упражнениями, добиваясь такого единства в сокращении мышц и беге секунд, чтобы спрятать кольцо, вдохнуть жизнь в голубя, двух фазанов или цепочку гусей раньше, чем заметит глаз.