Задание
Шрифт:
— Пусть стоит, — разрешил Бледный.
Шиндорга его поднял, как манекен, и привалил к скелетным рейкам. Леденцов изучил степень своей свободы: он мог лишь вертеть головой.
— Бледный, я хочу сказать две мысли…
— Заткнись! — приказал Шиндорга, подступая.
— Обвиняемый имеет право на последнее слово, — сообщил Леденцов.
— Пусть речет, — согласился Бледный.
— Ребята, спасайтесь от Мочина.
— Дать ему залепуху? — спросил Шиндорга у Бледного.
— Пусть напоследок выскажется… Он же все молчал.
— Ребята, Мочин вас погубит.
— Мэ-Мэ-Мэ трудяга высшего
— Он работает только на себя.
— А на кого надо работать?
— Он же хапает!
— А кто отдает?
— Мочин обманывает девочек вроде этой Крошки…
— Сами хотят.
— Мочин подстрекает вас к воровству! Вы же сядете!
— А жизнь — это борьба. Вот мы и боремся.
— Сам же золотые часы содрал, — напомнил Шиндорга.
— И больше век не буду!
— Значит, станешь честным, идейным и принципиальным, как советуют газеты? — ехидно спросил Бледный.
— Неплохо бы стать!
— Тогда скажи, кто из них лучше: идейный и честный или безыдейный и жулик?
Леденцов чувствовал в этом вопросе какой-то подвох, но ему было не до тонкостей:
— Конечно, идейный и честный.
— Вон как заговорил, — удивился Шиндорга.
Бледный сорвался с места, прыгнув к пленнику. Белое око фонаря почти уперлось в глаза Леденцова. Он зажмурился, зная, что и лицо Бледного рядом, в досягании короткого выдоха.
— Тогда почему плохой живет хорошо, а хороший плохо? Почему идейный и честный живет хуже безыдейного жулика, а?
— Да, почему? — поддакнул Шиндорга.
Бледный отвел фонарь и отошел сам, как бы давая противнику подумать. Главным Леденцову казалось затеять этот серьезный разговор, пусть даже он сейчас в таком виде, в каком водят на эшафот. А будет разговор — за ответом и дело не станет. Но теперь все его мысли точно рассыпались, никак не организуясь… Почему плохой живет лучше хорошего? По логике должно быть наоборот, коли социальная справедливость. Он мог объяснить, почему умный живет хуже дурака: потому что дураку легче; мог объяснить, почему работнику уголовного розыска живется лучше, чем, скажем, инженеру: потому что интереснее; мог объяснить, почему мужчине жить лучше, чем женщине: потому что женщин в уголовный розыск не берут…
— Не знаю, — честно признался Леденцов.
— А учишь. — Бледный сел, остывая.
— Поволокем, — заторопил Шиндорга, — Ирка может прийти.
— Я вторую мысль не выложил, — напомнил Леденцов.
— Ну? — опять посуровел Бледный.
— В армию, ребята, вас не возьмут.
— Почему? — спросили они в два голоса.
— Трусоваты вы…
Шиндорга двинул его ребром ладони по губам. Хотя край мешка смягчил удар, Леденцов почувствовал во рту тепловатую соль крови…
И как химическая реакция, пошедшая после взбалтывания пробирки, этот удар встряхнул все предыдущие и сегодняшние мысли об осознании своих поступков и добре, о стеснении быть хорошим и боли, о душе и кошке с консервной банкой; сюда присовокупились, как посторонние элементы в ту же пробирку, мысли читанные и слышанные — о переломном возрасте, об исправляющем времени, о неосознанной жестокости детей… Неосознанная детская жестокость — к ней все пришло. Ложь это… Шиндорге не бывало больно?
Жестокость
— Я и говорю, что трусоваты, — повторил Леденцов, чувствуя, как тяжелеют его губы. — Бить связанного… Ты еще достань свое любимое шильце.
— Подожди. — Бледный остановил Шиндоргу, который, видимо, намеревался еще раз садануть. — А я почему трус?
— Двое на одного, из-за спины, внезапно, в темноте, мешок, веревки… Бабы!
Они не ответили. Леденцов облизнул губы, готовясь принять ими новый удар за этих «баб». Бледный вскочил со скамейки, отчего луч фонаря заметался по уже редеющей листве.
— Развязывай! — приказал он.
— Сейчас же Ирка причалит…
— Развязывай, я один его уделаю. И ты не встревай!
Помешкав, Шиндорга нехотя взялся за веревки, но тут же отдернул пальцы. Где-то недалеко старческий женский голос позвал:
— Витя, Витя!
— Моя бабка, — буркнул Шиндорга.
— Чего она? — насторожился Бледный.
— К ней мильтон приходил.
— Тогда смываемся.
Бледный погасил фонарик. Они раздвинули стенку и пролезли сквозь чащобу с треском и хрустом.
— Витя, я же видела свет!
Грузные шаги приближались. Леденцов не знал, что делать: отозваться, молчать или попросить разделаться с веревками? Старушка уже была у входа. Она просунула голову и воркующе пристыдила:
— Нехорошо прятаться от бабушки…
Ее руки, видимо, рылись в кармане: Леденцов слышал торопливое шуршание. Что-то отыскав, она вошла в Шатер и чиркнула спичку. Желтоватое пламя всей темноты не одолело. Старушка пошла вдоль круговой лавки и наткнулась на непонятный столб в мешковине, перевязанный веревками и очень походивший на рулон ковров — штук десять закатано. Она подняла спичку, чтобы глянуть, какой высоты этот рулон…
В прямоугольную прорезь на нее смотрели человеческие глаза.
— А-а-ай! — жутко вскрикнула она, отступая.
Спичка погасла. Леденцову показалось, что старуха побежала не то с воем, не то со стоном. Сейчас она вызовет милицию. Скажет, что убили человека и поставили. И он представил другую картинку, не хуже котлованной: в Шатер входит старший наряда с милиционером, а лейтенант Леденцов стоит в мешке и зыркает из прорези, как средневековый рыцарь из-под забрала. «Чего стоим, товарищ лейтенант?» — «Поставили, товарищ сержант…» Позор на все УВД.
Он начал втягивать и выпячивать живот, стараясь сжаться и расшириться, чтобы скинуть путы. Потом завращался, как жонглер в цирке с десятью обручами на торсе; затем начал проделывать что-то походившее на индийский танец; в конце концов, запрыгал, топоча на всю округу… В мешке стало душно, он вспотел. Но продолжал работать всем телом, будто вывинчивался из собственной одежды. Веревочные петли сползали медленно, по миллиметру. Когда же они опустились достаточно низко и позволили сгибаться, Леденцов присел, подсунул руку под край мешка и содрал путы. Освободившись от мешка, развязал и ноги.