Заговор поэтов: 1921
Шрифт:
– Союз поэтов – это и есть та самая контрреволюционная организация, это их мы сейчас трясём?
– Нет, Пётр, оно вроде писательского профсоюза. Так вот, на днях наши Гумилёва арестовали, и в его бумагах обнаружена недавняя переписка с Блоком. Едва ли не шифрованная: будто бы какой-то Голлербах пожелал быть принятым в этот Союз поэтов, а Гумилёв как председатель выступил против. Тогда Голлербах обратился будто бы в суд чести, членом которого является Блок, требуя от Гумилёва извинений. Скажи, Пётр, возможна ли такая галиматья в Петрограде, на четвертом году пролетарской революции?
– Похоже, точно шифр, товарищ начальник.
– Кронштадтское восстание мы проморгали, это надо честно, по-коммунистически, признать, так что уж лучше теперь перестраховаться.
Впрочем, ещё один вопрос нашёлся у самого товарища Карева, когда агент Луцкий взялся уже за бронзовую дверную ручку:
– Там, в Харькове, вам читали приказ о расстреле чекиста транспортного отдела Екатеринославской губЧК Котлярова за пьянство и раскрытие конспиративной квартиры?
– Так точно, – ответил Пётр. – Наслышаны мы.
И взял себе на заметку, отправляясь в каптёрку за биноклем, что очень уж твердо выговаривает товарищ Карев: видать, латыш или немец.
Вот так, полдня на беготню предварительно потратив, и водворился чекист Луцкий на своей голубятне. Коли б не вонь в комнатке (пока крыша не прохудилась, и дыру в потолке не размыло, в ней бродяги, видать, обретались), не служба была бы, а лафа. Подозреваемый, как больному и положено, лежал, наверное, всю дорогу, и его, прямого, будто палку проглотил, и вовсе не кудрявого, как на картинке в книжке, Пётр углядел в трубе только пару раз, когда Блок выходил из своего помещения, надо думать, по нужде. Басаргина появлялась в высоких окнах квартиры куда чаще, но к ней чекист не особо присматривался: во-первых, ему нравились дамочки малого роста, бойкие и субтильные, а во-вторых, в телескопе он видел всё вверх ногами – а что эдак в молодке разглядишь?
Пётр как раз постукивал по подоконнику пайковой воблой в рассуждении пообедать, не прерывая слежки, когда добросовестное, неусыпное наблюдение принесло первые плоды. В подъезд вошли два буржуя. Тотчас же, сделав над собою умственное усилие, Пётр припомнил их внешность: один помоложе, в серой пиджачной тройке, в плоской соломенной шляпе, второй повыше и постарше, весь в чёрном, как гробовщик.
В квартире Блока они не появились, и чекист расслабился, решив, что буржуи навострились куда-нибудь ещё, а не к подозреваемому. Тем временем Басаргина, посуетившись на кухне и затем в недоступной для наблюдения глубине квартиры переодевшись в уличное, мелькнула, уже в шляпке набекрень, у мужа в комнате и через пару минут вышла из подъезда. Вышагивала, хозяйственной корзинкой помахивая и легко, но некрасиво, носками в стороны, выставляя на тротуар ботиночки из-под светлой и короткой, выше щиколоток, юбки. Карточки отправилась отоваривать, куда же ещё? Пётр ухмыльнулся, припомнив, как он, мальчишкой ещё мечтая о революции, представлял её непременно в грозе и буре, под чёрными тучами и блистающими молниями – как Zmartwychwstanie, Страшный Суд, жупелом этим пугал в костеле ксендз-проповедник. Кто бы мог помыслить, что на четвёртом году пролетарской диктатуры по Петрограду, колыбели Великой революции, будут порхать такие вот дамочки!
Но тут произошли в наблюдаемом пространстве перемены, сразу выбившие из головы агента Луцкого ненужные мыслишки. В комнате подозреваемого мелькнула незнакомая личность, и почти одновременно краем глаза усмотрел Пётр некое движение у подъезда той стороны четырехэтажной домины, что на речку смотрит, и перенацелил туда телескоп. Тот, в чёрном, коротко сказать «гробовщик», вытащил из кармана сложенную газету, развернул и, основательно из-за газеты осмотревшись, зашёл за угол и там остался. Пётр сунул воблу в карман, сглотнул бесполезную теперь слюну и, сдерживая излишнюю торопливость в выводах, вернул телескоп к окнам квартиры
Пётр вытащил из нагрудного кармана френча казённые часы «Павел Буре» на цепочке, щёлкнул крышкой, засёк время и, высунув от усердия язык, записал огрызком карандаша на обороте записки товарища Карева: «Три с четвертью». Потом убедился, что на объекте наблюдения ничего не изменилось, снял со стола телескоп, поставил на пол и накрыл рогожкой. Дверь с дырой на месте замка примотал бечевкой и, растопив над зажигалкой сургуч, запечатал круглой печатью «Докторъ медицины Яковъ Яковлевичъ Іоффе», выигранной в очко года два тому назад.
Подбегая к доходному дому на Лермонтовском проспекте, где указал ему товарищ Карев одну из конспиративных квартир ПетроЧК, агент Луцкий весьма кстати припомнил разговоры в чекистской курилке о том, сколь славно использует порой начальство такие казенные гнездышки и как опасно застать там кого из членов коллегии с посторонней девицей – опасно для мелкой сошки, что застала, конечно. Но делать было нечего, он взбежал, уже задыхаясь, по лестнице, на площадке огляделся и сунул ключ в замочную скважину.
Пусто, слава Богу. Душно, пыль. По проводу из прихожей выследил он телефонный аппарат и вот уже крутит ручку.
– Барышня, коммутатор ПетроЧека!
Покидал агент Луцкий квартиру, по-прежнему не теряя драгоценного времени, только вот решительности в нём поубавилось. Товарища Карева на месте не оказалось, а дежурный заявил ему, что весь народ разъехался на аресты, и пусть он, Луцкий, выполняет приказ, действуя по обстановке.
Глава 3. Николай Гумилёв
В смутных чувствах спускался Гривнич неметёной лестницей дома на Офицерской, будто с Олимпа на грешную нашу землю. Почему именно к Блоку – высокому красавцу, в двадцать пять лет счастливо женатому, к тридцати годам богатому и благополучному, в сорок лет продолжающему сводить с ума барышень, – Бог был так всещедр, что даровал и поэтический гений, и трудолюбие? А что делать нам, тоже поэтам, снующим строки с той же ритмикой, что у Блока, и нашпигованные куда более смелыми образами, почему же у нас получается чёрт те что! Бывало, себя по окорокам похлопаешь («Ай да Бренич! Ай да молодец!»), а поймаешь кого-нибудь, прочитаешь – смотрит в сторону, мычит… Потом и сам осознаёшь, что опять не то – фальшиво и мутно. Блок, тот хоть честен и прям: не нравится – так и скажет, и к тому же не постесняется объяснить, что именно и почему не нравится. О, Блок!
Гривнич вышел из подъезда на послеполуденное августовское солнце. Убедился, что по-прежнему держит канотье за тулью, расправил, надел, выровнял на голове. Огляделся, не увидел ни извозчика, ни Человека в чёрном, пожал плечами. Ах да, благодетель, назвавшийся Всеволодом Вольфовичем, предупредил, что хочет проверить, не увязалась ли за ними слежка. Какая чушь! Гривнич повернул в сторону моста, желая пешком, в неспешных раздумьях, выйти на свой Литейный. Общение с таким человеком, как Блок, действовало на Гривнича, будто первая рюмка коньяка после длительного воздержания. Видно, уязвленное честолюбие мобилизует в тебе все творческие силы, и ты пытаешься выпрыгнуть из себя, чтобы хоть немного соответствовать мэтру. Так, может быть, именно сейчас, в пронзительные эти мгновения, и принять решение, которому предстоит изменить его жизнь? Если за десять лет не удалось сделать себе имя в поэзии, то не пора ли образумиться и бросить попытки проломить стену лбом? Говорил же пьяный Голлербах в «Привале комедиантов»…