Заговор против маршалов. Книга 2
Шрифт:
«Печать,— говорилось в «Обращении», которое ЦКК объявила предательством,— могучее средство коммунистического воспитания и оружие ленинизма, в руках Сталина и его клики стала чудовищной фабрикой лжи, надувательства и терроризирования... Ложью и клеветой, расстрелами и арестами... всеми способами и средствами они будут защищать свое господство в партии и в стране, ибо они смотрят на них как на свою вотчину...
Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма, социалистического строительства и социализма, для взрыва их изнутри не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики...
Позорно и постыдно для пролетарских революционеров дальше
Опасения Ленина в отношении Сталина о его нелояльности, нечестности и недобросовестности, о неумений пользоваться властью целиком оправдались. Сталин и его клика губят дело коммунизма, и с руководством Сталина должно быть покончено как можно скорее».
После обыска на квартире весьма скромного служащего Петра Сильченко, на которой обычно собирались рютинские единомышленники, тоже рядовые партийцы, Наркомвнудел бросил все силы на поиски копий.
Читали многие, в том числе Зиновьев и Каменев, донесли — считанные единицы.
Судьба Рютина, как кандидата в члены ЦК, должна была решаться опросным листом. Сталин требовал смертного приговора. Киров, Орджоникидзе и Куйбышев категорически воспротивились. В итоге Мартемьян Рютин получил десять лет заключения, а в печати появилось туманное сообщение о разгроме еще одной « контрреволюционной банды ».
Четыре года Рютин провел в камере. Узнав, что его хотят отправить в Москву, отказался сдвинуться с места. Пришлось применить силу.
Планы насчет него выстраивались обширные: Институт красной профессуры, ненавистная «бухаринская школка» — все вольнодумцы, молодая научная поросль. Были выходы и на профессоров Горной академии, и на кое-кого из военных, главным образом участников сибирских походов.
Привезенному в отдельном купе вагонзака под усиленным конвоем арестанту предъявили обвинение в терроризме.
— Разговаривать с вами отказываюсь. Требую бумагу и ручку.
— Что собираетесь писать?
— Заявление Сталину.
Понадобилось разрешение Ежова, прежде чем Рютину вручили огрызок карандаша и пару клочков грязной оберточной бумаги.
Он писал, пока умещались строчки:
Я не признаю себя виновным ни в чем... Я никогда террористом не был, не являюсь и не буду... Ни одно уголовное законодательство, начиная с римского права и до наших дней во всех странах, в том числе и советское уголовное законодательство, не допускает привлечения к ответственности и наказания два раза за одно и то же... История судебных процессов и карательной политики Европы и Америки в течение последних столетий, насколько мне известно, не знает подобного чудовищного случая.
...Будучи глубочайше убежден в своей невиновности, находя это обвинение абсолютно незаконным, произвольным и пристрастным, продиктованным исключительно озлоблением и жаждой новой, «а этот раз кровавой, расправы, я, естественно, категорически отказался и отказываюсь от признания предъявленных мне обвинений, я не намерен и не буду говорить на себя неправду, чего бы мне это ни стоило.
Ко всему сказанному считаю необходимым добавить, что сами методы следствия, применяемые ко мне, являются также совершенно незаконными и недопустимыми. Мне на каждом допросе угрожают, кричат, как на животное, м еня оскорбляют, мн е, наконец, не дают даже дать мотивированный отказ от дачи показаний...
...Я, само собой разумеется, не страшусь смерти... Я заранее заявляю, что не буду просить даже о помиловании, ибо я не могу каяться и просить прощения или какого-либо смягчения наказания за то, чего не делал и в чем абсолютно не повинен. Но я не могу и не намерен спокойно терпеть творимых надо мной беззаконий и прошу меня защитить от них. В случае неполучения
М. РЮТИН
4 ноября 1936 г. Москва,
Внутренняя тюрьма особого назначения НКВД.
В камере Рютин отказался принимать пищу. Разделявший его взгляды Слепков, один из наиболее талантливых представителей «школки», пытался после очередной голодовки покончить с собой. О методах, которыми добывались нужные показания, секретарь ЦК комсомола Лазарь Шацкин писал в заявлении на имя Сталина:
...Фактически следствие лишило меня элементарных возможностей опровержения ложных показаний. Лейтмотив следствия: «Мы вас заставим признаться в терроре, а опровергать будете на том свете»... Вот как допрашивали меня. Главный мой следователь Ген- дин составил текст моего признания в терроре на четырех страницах (причем включил в него разговоры между мной и Ломинадзе, о которых у него никаких, в том числе и ложных, данных быть не может). В случае отказа подписать это признание мне угрожали: расстрелом без суда или после пятнадцатиминутной формальной процедуры заседания Военной коллегии в кабинете следователя, во время которой я должен буду ограничиваться только односложными ответами «да» и «нет», организованным избиением в камере Бутырской тюрьмы, применением пыток, ссылкой матери и сестры в Колымский край. Два раза мне не давали спать по ночам: «пока не подпишешь». Причем во время одного сплошного двенадцатичасового допроса ночью следователь командовал: «Встать, очки снять!» и, размахивая кулаками перед моим лицом: «Встать! Ручку взять! Подписать!» и т. д. Я отнюдь не для того привожу эти факты, чтобы протестовать против них с точки зрения абстрактного гуманизма, а хочу лишь сказать, что такие приемы после нескольких десятков допросов, большая часть которых посвящена ругательствам, человека могут довести до такого состояния, при котором могут возникнуть ложные показания. Важнее, однако, допросов: следователь требует подписания признания именем партии и в интересах партии.
Гуманизм — слово чуть ли не бранное. Не о жизни растоптанной, не о муках мученических души и тела, не о матери и сестре — о партии забота на краю вечной ночи. О ризах ее непорочных, о суровой и аскетической ее чистоте.
Сталин сопроводил письмо краткой бранью.
Но с заявлением Рютина, пересланным Ежовым под длинным номером 58 562, он ознакомился очень внимательно. Такого не обломаешь, не вытащишь на процесс.
Выступление Сталина на Чрезвычайном Восьмом съезде Советов Бухарин слушал по радио. Он вложил в Конституцию частицу души, а ему не прислали даже обычного гостевого билета. Пять с половиной месяцев длилось обсуждение проекта. И почти все эти дни Николай Иванович провел в своей маленькой спальне с отдельным умывальником и туалетом. Словно в камере. В кабинет едва заглядывал: птичье щебетание раздражало, книжное слово отталкивал мозг.
«Известия» выходили по-прежнему от его имени, но это уже не могло развеять безнадежного ощущения отверженности, замурованной. Перо — каждое утро начиналось с попытки писать — выпадало из рук. Мысль витала в бесплодном, безличностном удалении: в подернутом холодной дымкой отчуждения прошлом или в будущем, где он уже не видел себя.
Не об этом ли, как обычно неторопливо и обстоятельно, рассуждал Сталин на той высокой, отделанной под палисандр трибуне с гербом?
— В то время как программа говорит о том, чего еще нет и что должно быть еще добыто и завоевано в будущем, конституция, наоборот, должна говорить о том, что уже есть, что уже добыто и завоевано теперь, в настоящем.— Он выдержал глубокую паузу и повторил, разъясняя: — Программа касается главным образом будущего, конституция — настоящего.