Захар
Шрифт:
У Василия Шукшина в киноповести «Калина красная» освободившийся Егор читает «Мир таинственный, мир мой древний» глуповато-равнодушному таксисту.
«– Ну, это я, брат, не знаю – чего радоваться, – заговорил Егор, с неохотой возвращаясь из своего далёкого далёка. – Умеешь – радуйся, не умеешь – сиди так. Тут не спрашивают. Стихи, например, любишь?
Парень опять неопределённо пожал плечами.
– Вот видишь, – с сожалением сказал Егор, – а ты радоваться собрался.
– Я и не собирался радоваться.
– Стихи надо любить, – решительно закруглил Егор этот вялый
– Как стихи? – спросил Егор.
– Хорошие стихи.
– Хорошие. Как стакан спирту дёрнул, – сказал Егор. – А ты: не люблю стихи. Молодой ещё, надо всем интересоваться».
Наш общий с Захаром товарищ, писатель Василий Авченко, сделал тонкое замечание:
«Помню, год у в 96-м, будучи в лагере “Океан”, читал “Калину красную”, и мне очень понравилось, что Прокудин, читая на память Есенина, сказал: “Стынет поле в тоске… какой-то…” Как-то сразу почувствовал, что, прочти Егор стихи буква в букву, с этим “волоокой”, то будет чуть фальшиво».
Что ещё интересно: близкий Высоцкому в конце шестидесятых – начале семидесятых человек, Давид Карапетян – переводчик, любитель поэзии и собутыльник, рассказывает, что они с «Володей» на полном серьёзе собирались делать кино про Нестора Ивановича Махно. Финальные эпизоды – «побег на рывок» батьки с остатками соратников, через многократно превосходящие численностью кордоны Красной Армии, на бессарабский берег Днестра в 1921 году – должны были сопровождаться «Охотой на волков».
Они даже летом 1970-го ездили на «Москвиче» Карапетяна по махновским местам Новороссии. Через Донецк и Луганск, кстати.
Из затеи, конечно, ничего не вышло.
Я бы не отвлёкся так подробно на «волчий сюжет», если бы не Прилепин и его рассказ «Жилка».
«Я представил, как они ходят там сейчас, в моей квартире, выспрашивая у моей женщины, когда я ушёл, куда я ушёл, когда приду, куда я приду. И она сидит и смотрит на них с ненавидящим, презрительным лицом; ей даже не пришлось стирать эти выражения с лица – за несколько минут до их прихода она так же смотрела на меня.
Мерзость и падаль, я давно потерял в себе человека, не звал его, и он не откликался».
«Мерзость и падаль» – это неточная цитата из стихотворения «Мир таинственный, мир мой древний». И семейная смута для героя-революционера совпадает с той смутой, которую они готовят для власти и всей нелепой злой цивилизации. Нацболы наследуют Есенину в волчьей самоаттестации, войне и обречённости.
Позволю себе дополнить труд Романа Сенчина по пересказу сюжета «Обители» лишь в одном эпизоде.
«В “Некоторых примечаниях” автор предельно лаконично сообщает нам о дальнейшей судьбе Артёма Горяинова: “Летом 1930 года зарезали блатные в лесу”», – пишет Роман.
У Прилепина лаконизм всё-таки не «предельный»: «Артёма Горяинова, как рассказал мне мой дед со слов прадеда, летом 1930 года зарезали блатные в лесу: он проходил мимо лесного озера, решил искупаться, – на берегу, голый, поймал своё остриё».
Ключевой эпитет здесь – «голый». Артём убил отца, застав его с любовницей, – не за измену матери, а «за наготу», то ли испугавшись её, то ли возненавидев, как кусок грубой реальности, разрушивший его уютный прежний безмятежный мир и морок. Это сюжет куда радикальней библейского – про пьяного Ноя и сына его Хама – последний всего лишь посмеялся над наготой отца.
Однако возмездие голый Артём получает именно ветхозаветное. Око за око, жизнь за жизнь, тоже от острого ножа, про который Артём так любил напевать во времена своего недолгого соловецкого «канта». И орудием возмездия – парадоксально становятся столь нелюбимые писателем Прилепиным и ненавидимые его героем блатные, босота – самый тёмный и скверный отряд бесов соловецкого ада.
Глубина проникновения, очень бережное и нервное отношение Захара Прилепина к религиозному слою и коду, оппонирует тенденции, весьма распространённой у многих современных художников. Икон стиля, звёзд интеллектуальной провокации, скандальных перелагателей классики.
Продвинутые творцы тщатся дать внушительный кус метафизики – а выходит у них сплошь юношеский инфантилизм и пионерский мистицизм.
Заявляющие себя западного типа артистами, революционерами в искусстве, либералами по жизни, наследуют – и это чрезвычайно смешно – известному направлению позднесоветской массовой (преимущественно эстрада, кино, ТВ, но и литература отчасти) культуры – эдакой прикладной метафизике. Задача формулировалась (подспудно) непростая – как бы сказать о том, что выше и больше нас, маленьких, но без присутствия Бога. Обращения к Судьбе, Року, Случаю. Преклонение перед надличностными стихиями. Лирическое неоязычество. Иногда до идиотизма:
…Ты скажи, скажи мне, вишня, Отчего любовь не вышла, И твои опали лепестки…Бытовой мистицизм без подлинной Веры – явление, безусловно, уродливое, но по-своему симпатичное и трогательное, как страшные истории в пионерлагере после отбоя. Дети ведь о существовании Бога просто не задумывались, но истории о чёрной руке, красном пятне и жёлтой шторе не покидали ночных чартов. И в мошонках холодело, когда по городу, меж пыльных пирамидальных тополей и панельных хрущевок, катил по каким-то своим очень здешним делам гроб на колёсиках…
Впрочем, это я уже пересказываю «Синий фонарь» Пелевина.
«– Знаете, как мертвецами становятся?
– Знаем. Берут и умирают».
Актуальные примеры этой пододеяльной вселенной в нынешнем искусстве, когда вакансию Бога заполняют детские страхи: режиссёр Константин Богомолов с нашумевшим спектаклем МХТ им. Чехова «Карамазовы» (если по касательной вернуться к нашим соловецким баланам и достоевским братьям).
Забавно, что кодой в спектакле Богомолова звучит песня «Я люблю тебя, жизнь», музыка Э.Колмановского, стихи К.Ваншенкина (столь любимая Юрием Гагариным), – шедевр советского направления «прикладной метафизики». Вряд ли сознательно подчеркнутое родство, и тем оно очевиднее.