Захар
Шрифт:
В пестроте течений, в столкновении идей, в свободе фантазии и тревоге предчувствий глянула на Иннокентия с этих желтеющих страниц Россия десятых годов, последнего предреволюционного десятилетия, которое Иннокентия в школе и в институте приучили считать самым позорным, самым бездарным во всей истории России – таким безнадёжным, что не протяни большевики руку помощи – и Россия сама собой сгнила бы и развалилась».
И вдруг после этого сильного места – резко сбивается оптика и тональность, рассыпается преподавательским говорком:
«Да оно и было слишком говорливо, это десятилетие, отчасти слишком самоуверенно, отчасти слишком немощно. Но какое разбрасывание стеблей! но какое расколосье мыслей!»
Интересно
Есенин использовал в юности ситуацию русского декаданса для максимального самопиара, в поэзии его заветы одновременно перерос и архаизировал, а жизнь прожил по хмельным лекалам Серебряного века, и жизнь эта тоже может рассматриваться как своеобразный «последний аккорд». В чём, кстати, одно из объяснений постоянного присутствия поэта в ГУЛАГе. Стихи Есенина представлялись узелками на, казалось, безвозвратно разорвавшейся связи времён. «Единственный поэт, канонизированный блатным миром» (В.Шаламов) – точная констатация, но неточная маргинализация. Герои «Обители» и «Круга первого» уголовному сообществу враждебны, поэтому есть аргумент и посерьёзней: Есенин – Россия не уголовная и лагерная, а просто Россия, продолжающаяся в народном сознании как бы вне эпохи и Советской власти.
И кстати, о фольклоре. Пристрастие Солженицына к Далю общеизвестно и канонизировано, в «Круге» две поговорки можно признать сюжетообразующими лейтмотивами («Волкодав прав, а людоед – нет»; «Лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой»).
У Прилепина рифмованными идиомами выражается персонаж довольно неожиданный – вечный терпила мужичок Филиппок, попавший на Соловки за убийство родной матушки. Любопытно, что его фольклорные находки менее императивны, более экзистенциальны: «Потяну лямку, пока не выроют ямку»; «дойдёт тать в цель – поведут его на рель».
Вообще, персонаж этот в романе Прилепина хоть и эпизодический, но яркий – актёр второго плана, который в какой-то момент «ушёл на первый план» (Борис Рыжий), поскольку в знаковых его обстоятельствах порой угадывается Александр Исаевич Солженицын, и вовсе не потому, что оба сыплют далевскими поговорками. (Хотя и поэтому – тоже.)
Филиппок (само имя – говорящая толстовская деталь, представляется русский мальчик в огромных валенках и с бородою) томится в Соловецком лагере, повторю, за убийство собственной матери. Солженицын, как многие аргументированно полагают, стал едва ли не главным убийцей Советской власти, шире – СССР и Революции. (Вспомним: Александр Исаевич планировал начать литературную карьеру с эпопеи «Люби революцию!»; замысел позднее трансформировался в циклопическое «Красное колесо».)
Отмечу, что есть в романе библейский мотив взаимодействия-противопоставления двух убийц: Филиппка, убившего мать, – отцеубийце Артёму, в котором, как я писал выше, угадываются мальчики Достоевского и молодые люди России, современной Прилепину. «“Юродивый” – подумал Артём раздражённо». «Артём непроизвольно сторонился мужичка. От слов его, будто бы помазанных лампадным маслом, воротило».
Пронзительные страницы «Обители» – о каторжных мытарствах Филиппка «на баланах»:
«Мелкий мужичок с Моисеем Соломоновичем сработаться никак не могли. Первый балан, который дотолкали Артём с Афанасьевым, они ещё кое-как, чертыхаясь и семеня, помогли оттащить подальше от воды, а следующий балан мужичок выронил, Ксива заорал на него – тот сразу, как-то по-детски, заплакал:
– Я работал в конторе! – всхлипывал он. – С бумагами! А меня который месяц принуждают надрывать внутренности! Сил во мне не стало уже!»
«ГУЛАГовские» книги Солженицына – «Иван Денисович», «В круге первом», непосредственно «Архипелаг» – это палимпсест, сквозь который проглядывает личный лагерный опыт Александра Исаевича. Со всеми оправданными фобиями и комплексами. Одна из главных – боязнь общих работ.
В романе о шарашке ключевой выбор героя – продолжать воплощать бериевские опасные для цивилизованого мира техзадания, или быть списанным в морозные стихии ГУЛАГа – на изнурительный труд от забора до обеда и возможную погибель. Выбор, как бы автор его ни аргументировал, выглядит довольно надуманным – и дело не в стратегии «выживания любой ценой». Просто картина пронизывающего общество цинизма (и сообщества зэков в первую очередь – другое дело, что цинизм – их спасительное оружие) плохо – на литературном прежде всего уровне – монтируется с подвигом бессмысленной жертвенности.
Ещё одно из штрихпунктирных появлений Филиппка – в лазарете у доктора Али, в инвалидном состоянии, может быть прочитано как аллюзия на «Раковый корпус», из которого Александр Исаевич и не чаял выбраться…
Таким образом, Захар Прилепин включил своеобразную обратную перемотку судьбы классика XX века – больница – лагерь – миссия убийства матери-Революции.
Ещё одно лежащее на поверхности созвучие – в прототипах. Практически каждый заметный персонаж романа Солженицына о шарашке писался с конкретного человека – тут и тройка друзей-антагонистов Глеб Нержин (Александр Солженицын), Лев Рубин (Лев Копелев), Дмитрий Сологдин (Дмитрий Панин), и тюремное начальство, вставленное в книжку практически под собственными именами. Особо хотелось бы отметить писателя Константина Симонова, который в романе назван Николаем Галаховым и, между рефлексиями о застое в советской литературе послевоенного периода, выпив, подпевает собственному произведению – знаменитой песне фронтовых корреспондентов. «С лейкой и блокнотом».
Солженицын и здесь открывает важную традицию: прописывания Симонова в литературных персонажах; с тех пор Константину Михайловичу повезло, как никому другому из крупных советских авторов, сделаться регулярным литературным героем.
Повторюсь: я даже не о мемуарах, где Симонова множество, а именно о романах.
Два из них точно стали классикой – «В круге первом» и «Место» Фридриха Горенштейна, где он угадывается в образе Журналиста, когда-то любимца Сталина.
Есть ещё «Московская сага» и поздние романы Василия Аксёнова, где Симонов неизбывен, как радио.
Прилепинскую «Обитель» аналогично разбирают на прототипы – некоторых я уже упоминал, а вот свежее открытие: ведущий актёр соловецких театров, важная фигура одного из сюжетных поворотов романа – Шлабуковский, явно написан с Бориса Глубоковского. Артиста в западном смысле, когда говорят не о профессии, а о статусе – он был актёром, художником, беллетристом и драматургом, близким в начале двадцатых имажинистам. Арестован в ноябре 1924 года (по делу «Ордена русских фашистов» – был якобы министром иностранных дел в теневом кабинете организации). По тому же делу был в марте 1925-го расстрелян другой есенинский приятель – Алексей Ганин, Глубоковский же приговорен к десяти годам Соловецкого лагеря особого назначения.