Заклинатель джиннов
Шрифт:
И, памятуя об этом, я не считала себя звездой среди глиняных черепков, склоняла слух к речам достойных и не мнила себя ни умницей, ни красавицей. Хотя мужчины, случалось, утверждали иное. Робер с французской галантностью намекал, что я похожа на Артемиду: тонкий стан, длинные ноги, пышные темные волосы и нечто божественное во взгляде. Стан, ноги и волосы таковы, какими их сотворил Аллах, и я ими довольна, а все остальное на совести Робера; он – живописец, личность творческая, импульсивная, а значит, склонная к метафорам и преувеличениям. Но Али ГаФур, ваххабит и мой поклонник из Алого Джихада, говорил, что я напоминаю прянувшую с тетивы стрелу; а между стрелой и богиней охоты можно усмотреть сходство. Абдаллах ас-Сукат, коему я предназначалась в жены, комплиментами меня не баловал, однако смотрел и пускал слюни, будто явилась ему гурия из райских садов, обольстительная и прекрасная, как сон у источника Зем-Зем. Его липкие взгляды были мне
Многое изменилось с той поры. И я изменилась – не знаю, к лучшему или к худшему. Я уже не та Захра, робкая и отчаянно смелая, что вошла в отцовский кабинет в один из дней, назначенных Аллахом. Воистину то был день великих свершений и перемен: вошла я невольницей, а вышла свободной, как ветер над каменистым харратом. Почти свободной; ведь даже ветер не в силах опрокинуть гору. И у меня есть своя гора – мой джабр, мое предназначение.
Отец, призвавши меня, объявил, что Абдаллах жаждет услышать, когда я войду в его дом и проследую к брачной постели. Сказано это было самым суровым тоном, так как речь о моем замужестве заходила не в первый раз, и я поняла, что теперь мне, наверное, не отвертеться. Отец был преисполнен решимости, а матушка, вытирая слезинки пухлыми пальцами, в то же время улыбалась и кивала мне с дивана, словно говоря: вот и пришел, милая, твой час, счастливый миг соединения с достойным юношей, наследником богатств и древней славы. Баба, однако, не говорил ничего и вовсе не улыбался; сидел на суфе с мрачным лицом, уставившись в изразцовый пол. Заметив это, я воспрянула духом. Дед хоть и жил в Джабале, нашем поместье под Кербелой, оставался главой семьи, и руки его были твердыми, разум – ясным, а слово – последним. Если на кого и надеяться, так на него, подумала я, вздохнула и, набравшись храбрости, промолвила: – Абдаллаха не хочу! Хочу учиться. В Европе! Дед хмыкнул, матушка застыла с раскрытым ртом, а отец поперхнулся. Брови на его красивом холеном лице сошлись, глаза округлились, ноздри раздулись – все признаки гнева, знакомые мне, были ясны, как грозовые тучи на хмуром небе. Но он сдержатся; взглянул на деда, будто испрашивая помощи, вскинул руки вверх и начал обличительные речи. Сперва он напомнил про род Абдаллаха, пусть не столь славный, как наш, но все же почтенный и состоятельный; потом заклеймил моих безбожников-учителей и подруг-бесстыдниц, проклял книги и телевизор, что развращают молодежь, а вместе с книгами – бары, кафе и слаксы, голливудские фильмы и мини-юбки, губную помаду и туфли на высоких каблуках, и все обычаи Запада, внушающие непокорность дочерям, чей разум короток, а язык долог. Я слушала его, потупив взор и размышляя о воле Аллаха, создавшего меня женщиной; в ином варианте все эти грехи и грешки не были б для меня такими запретными. Вот, например, отец: хоть он не носит юбку, но вообще-то юбками не брезгует. Особенно мини… Особенно где-нибудь в Лондоне или в Париже…
Мысль об этих сказочных городах дала мне силы – или чуть заметный дедушкин кивок?… Я выпрямилась и, не глядя на отца, сказала:
– Мне не нужен Абдаллах. Мне не нужны его богатства. Там, в Европе, я не стану бегать по барам и кафе, я буду учиться. У мудрых людей! Разве не сказано Пророком: ищущий знаний – благословен? Или это относится только к мужчинам? К тем, чей разум болтается меж ног, а с языка текут не речи мудрости, а слюни?
Матушка в ужасе всплеснула руками, дед хихикнул, а отец побагровел. Кажется, я перегнула палку – насчет слюней и всего остального. Благовоспитанной дочери эмира не полагается знать о таких вещах, но я не испытывала смущения. Я уверилась, что не лягу в постель Абдаллаха, а если меня уложат силой, случится нечто страшное. Очень страшное! Я даже собиралась укоротить его дни – или по крайней мере то, что болталось у Абдаллаха между ногами.
– Дерзишь! – Кулак отца взметнулся над моей головой. – Дерзишь, негодная! Да проклянет тебя Аллах! Забыла свое место? Ну так я…
Кулак начал опускаться, матушка побледнела и испуганно пискнула, но тут раздался голос деда:
– Не трогай ее, Хусейн. Белую верблюдицу не хлещут плетью. Ее берегут, помня о том, что в этой стране уже была война и будет, видимо, другая. Пусть едет подальше от опасностей!
Отец окаменел с поднятой рукой, а баба, резво вскочив на ноги, подошел ко мне и коснулся щеки сухими тонкими пальцами.
– Пусть едет, – повторил он. – Я даю ей свое благословение и защиту. И содержание – сорок тысяч английских фунтов в год.
Чуть наклонив голову, я поцеловала его пальцы. Он был щедр, и он избавил меня от Абдаллаха, но это ли стоило благодарности?… Главное, он меня любил. Тогда я еще не понимала всей силы и смысла его любви; ведь для него я была не только Захрой, любимой внучкой, его продолжением и кровью, но чем-то неизмеримо большим – сосудом Аллаха, лоном, в котором зародится аль гаиб. Ибо такова моя судьба, мой джабр – зачать, выносить и родить
Мои видения… малыш со светлым личиком… крошечный синеглазый мальчик, что тянет ко мне руки… Мое дитя?… Возможно… Но не от Абдаллаха!
На отцовском лице румянец гнева сменился обычной смуглотой.
– Ты говоришь, пусть едет? Едет? Одна? Девчонка-недоумок? И ты готов ее благословить? Не говоря уж о деньгах? Прости, но если это шутка, то…
Пальцы, гладившие мою щеку, напряглись: баба не терпел, когда ему прекословили.
– Твоя мудрость, сынок, бежит впереди моей глупости. Сказано, что я отпускаю ее, но не сказано, что отпускаю одну. Ахмед Салех поедет с ней. Ахмет, и сорок тысяч фунтов… и что-нибудь еще… так, на всякий случай… Этого хватит, чтоб оградить ее от зла. Она будет как гранатовое зернышко – из тех, что лежат в середине, спрятавшись за другими зернами и кожурой. Ахмет – это очень твердая кожура.
– Пусть едет с мужем, с Абдаллахом, – внезапно вмешалась матушка. – Ахмет – чужой человек и может задумать дурное, когда в руках его будут деньги и невинная девушка.
– Чужо-ой? – протянул дед, не поворачивая головы. – Для тебя, женщина аль Самир, не подарившая мне внука, Ахмет – чужой? Запомни, что Салехи служат нам с тех времен, когда про род Самиров не слышали ни в Багдаде, ни в Аравии, ни в Мисре! И никогда – запомни, никогда! – мы, эмиры Азиз ад-Дин, и предки наши, начиная с Хасана ибн Низари, не выказывали неудовольствия их службой. Тебе ли, женщина, судить о них, о верных воинах и стражах? Твоим ли родичам-купцам, которым нефть дороже крови? – Дед прищурился, кивнул отцу и приказал, чуть повысив голос: – Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Моей внучке не мил Абдаллах ас-Сукат, ибо он – потомок вонючего ифрита и ослицы! Значит, другой мужчина будет ее супругом, и пусть она ищет и выбирает сама, без принуждения и страха, ибо никто не уйдет от своей судьбы. Готовьте ее к отъезду! Даю вам десять дней на сборы, и этот срок она проведет в Джабале. Со мной и с Ахметом.
Вот так все и свершилось, будто в историях Шахразады: халиф приказал и удалился, а слуги забегали, чтобы исполнить его повеления. Я не видела их суеты, ни матушкиных слез и причитаний, ни сборов, ни сундуков с добром (их я бросила во Франции), ни вытянутой физиономии Абдаллаха, с которым, надо думать, поговорил отец. Я в это время была в Джабале, под дедушкиным крылышком, в оазисе видений и персиковых садов, что цвели в тот год с небывалой щедростью. Но это уже другая песня и другая сказка.
Потом я уехала в Париж, в Сорбонну. Учиться и искать себе мужа, как приказал баба.
Чарующий город Париж! Не красота его пленяет, не роскошь, не память о прошлом, не старые камни, не соблазнительные фантомы витрин, а некая легкость и жизнерадостность, словно мелодия, звенящая в воздухе, то, что создает атмосферу вечного праздника, круговорота событий, движения мысли, трепета чувств. Конечно, теперь я понимаю всю иллюзорность прежних своих ощущений: я видела не реальный город, а мой Париж, явившийся Новым Светом для девочки с месопотамских равнин, древнее и скучнее которых нет места в подлунном мире. Я понимаю это, и все же чувство праздника и новизны не покидает меня, когда я думаю о Париже. Пусть настоящий Париж не таков, каким я видела, каким придумала его, пусть!… Что это, в сущности, меняет? Ровным счетом ничего.
Я расцвела в этом городе. В нем девочка Захра стала Азиз ад-Дин Захрой, арабской принцессой, чуть загадочной, в меру богатой, независимой и элегантной. Нельзя жить в Париже и не стать элегантной женщиной, а у женщины, привлекательной для мужчин, всегда есть какая-то тайна. И у меня она была – мой джабр, мои поиски, мои видения. Я не могла забыть о них, даже если б пожелала – Ахмет, мой молчаливый страж, своим присутствием напоминал об истинной цели моей поездки.
Мы жили с ним мирно; он был ко мне добр и почтителен, и я не сомневалась, что могу положиться на него. На его силу и преданность, спокойствие и разум, на умение отсечь лишнее и посоветовать нужное… Правильно сказал баба: с Ахме-том я была словно гранатовое зернышко, защищенное твердой кожурой, и мне это нравилось. Он не мешал и не слишком стеснял мою свободу; он охранял и берег, ибо в том заключался его собственный джабр. Так текли мои дни и превращались в месяцы, а из них складывались лето, осень, зима и весна, и все это вместе отлетало назад, в прошлое, сезон за сезоном, год за годом. На родине отбушевала война, предсказанная дедом, случились другие события, но все они пролетели мимо, как цвет, облетающий с персиковых деревьев. Я училась; сначала – общей истории, потом – античной, потом писала работу по доисламским культурам Аравии, Сабе и Химйару, у Рене Дюпона, пожилого профессора-ориенталиста. Потом стажировалась в Берлине у доктора Маннерхайма, в Лондоне, Филадельфии и Каире; Каир, знойная и яркая аль-Кахира, понравился мне больше других городов – не потому ли, что был основан моими родичами?…