Закодированный
Шрифт:
Остальные деньги, не проигранные Виктором-Гошей, но исчезнувшие, тоже нашлись – через год. Охранники знали о проигрыше (следили за хозяином), ждали; что тот будет предпринимать. Он тихо сидел у себя, охранники решили, что заснул, и тоже отправились спать. Ночью сработала пожарная сигнализация, они бросились к комнате Виктора. Долго не могли выломать крепкую дверь, а когда ворвались, все уже полыхало. Они самоотверженно облились водой и вползли в комнату, Виктора не обнаружили, зато под кроватью нашли кейс с оставшейся немалой суммой. Кейс взяли, припрятали в гараже, в багажнике одной из машин. Потом выжидали. Когда окончательно выяснилось, что Виктор бесследно пропал, поделили деньги, договорившись не трогать как можно дольше. Знали – обнаруживать себя опасно.
Целый
О чем, собственно, и речь: любовь – дело непредсказуемое.
То есть речь на самом деле о другом.
Ладно.
Разберетесь.
Висельник
То, что я убью ее, – дело решенное.
Способов убийства при всем их кажущемся разнообразии – два.
Первый – когда убиваешь сам, второй – когда кто-то убивает по твоему заказу.
Я знаю тех, кому можно заказать убийство – и недорого. Да хоть бы и дорого, средствами я располагаю вполне. Но связываться с подрядчиком – значит, стать зависимым от него. Можно, конечно, заказать через посредника, если доверяешь ему. Но и тут будешь зависеть – уже от посредника, к тому же нет человека, которому я доверял бы хотя бы наполовину от требуемой, так сказать, критической массы доверия. Любой продаст.
Поэтому лучше всего убить самому – при том, что я нормальный человек, у меня нет сладострастной необходимости слышать крики жертвы и видеть ее кровь. Мне нужно убийство как таковое, мне нужно, чтобы она умерла, – чтобы вспоминать о ней с нежностью и любовью, чтобы печалью, тоской своей опять попробовать соприкоснуться с этой жизнью.
Итак, способов убийства два, подвидов тоже: а) инсценировка самоубийства; б) несчастный случай.
Это будет несчастный случай.
Это произойдет в ее день рождения.
Падение с девятого этажа. Внизу – асфальт. Шансов на выживание практически нет.
Я созову гостей. Я глаз с нее сводить не буду – муж, упоенный своей молодой красавицей женой, гордящийся ею. Всем станет завидно, хорошо и грустно. Потом она захочет выйти на балкон. Я знаю, как сделать, чтобы она захотела выйти на балкон.
Потом она – кураж после шампанского – захочет вскочить на перила, она ведь любит чувство опасности. Я не успею ее остановить, не успею поддержать. И она упадет. Я ворвусь в комнату – онемевший. Дикие глаза, трясущиеся руки. Все замолчат. Посмотрят на открытую балконную дверь. И всё поймут. Побегут вниз. Я – последним. Они столпятся вокруг нее. Я буду стоять в стороне. И вот кто-то, скорее всего Чикулаев, врач, решится, скажет. Отворачивая глаза в сторону, тихо скажет. Ее нет.
Я не смогу подойти. Я не смогу смотреть на нее такую. Я сяду на землю, закрыв лицо руками, и буду сидеть так долго. Приедет скорая, приедет и милиция, меня будут расспрашивать, а я буду молчать. Чикулаев поднесет мне стакан коньяку. Я выпью не поморщившись, как воду. И только тогда, запинаясь, по слову в полчаса, сумею рассказать досужему милиционеру, как это все случилось. И опять уйду в молчание.
Это не будет молчание ради спасения, это не будет нарочитое молчание. Я знаю, что замолчу, чтобы сохранить в себе – ее. Чтобы не касаться ее словами, не говорить о ней. Сколько продлится мое молчание – не знаю. Общая молва: психический шок. Он ее так любил. Страшная история, нелепая смерть. Он ее так любил!… Но рано или поздно придется вернуться к делам. Что ж, я вернусь – а может, и сразу после похорон займусь делами, но молча, молча. А потом постепенно начну говорить. Я буду говорить о ней сквозь зубы (скулы сводит судорогой), с сухими глухими глазами, буду говорить о ней с приятелем врачом Сашей Чикулаевым, буду говорить с подлецом-компаньоном Станиславом Морошко, буду говорить со школьным другом Лешей Хворостовым, буду говорить с теми случайными женщинами, что окажутся возле меня ночной порой, – пусть понимают, что такое есть они и что такое была она, пусть пытаются утешить горячей любовью, – но лишь кожа будет горяча, остальное – хлад.
Лучшему художнику я закажу ее портрет – и он будет перенесен на гранитное надгробие. Она будет похоронена не на загородном новом кладбище (его всё еще называют так, хотя ему уже лет пятнадцать),
Кстати, всегда думал, что висельник – тот, кто вешает. Юмор вешающего. Это ведь страшней, чем юмор того, кого собираются повесить. Мне так казалось. Но недавно открыл словарь Даля (вот они, четыре тома с позолоченными надписями на корешках, четыре тома из моих примерно трех тысяч книг), нашел соответствующую статью и прочел: «ВИСЕЛЬНИК – удавленник, человек повешенный либо удавившийся. // Сорванец, негодяй, достойный виселицы». Что ж, если я не висельник в первом значении, то уж во втором – он. Сорванец. Негодяй тоже хорошо, но сорванец лучше. В этом слове парадоксальность: во-первых, оно очень не подходит ко мне, тридцатисемилетнему мужчине с западноевропейской внешностью, рост метр восемьдесят два, осанка референта при премьер-министре, речь дипломата, взгляд киногероя. Во-вторых, двойственность: висельник, но сорванец. То есть намеревался было повисеть, да сорвался.
Первый раз мне пришла в голову мысль повисеть, когда я еще был глупым студентом, уехавшим от папки с мамкой в далекий большой город, учившимся на физико-математика в университете, жившим в общежитии. Мне не нравилось общежитие. Но женился я таки по любви, в двадцать лет, на девушке, чьи родители зарабатывали деньги где-то в Северной Африке, а она довольно скромно жила одна в трехкомнатной квартире. Родители на свадьбу не сумели приехать, прислали поздравительную телеграмму, а через месяц с оказией – довольно большое количество денег, которое мы за месяц же и прокутили. Все кончилось банально, как сучий хвостик. Что такое сучий хвостик? Не знаю, это выражение моего подлеца-компаньона Стасика Морошко. И вот как-то я – через месяца два после свадьбы, до смерти любящий – вышел ясным утром из дома, прощально расцелованный ею, – на занятия, а она осталась: что-то насморк, что-то нехорошо. Уже отойдя далеко, обернулся – не знаю почему, у нас не было обычая прощаться издали, махая друг другу ручками. И увидел ее стоящей на балконе. И сразу же нагнулся в повороте, будто не на балкон смотрю, по делу повернулся – поставить ногу на бордюр и завязать шнурок. Вывихивая глаза, смотрел и видел, как она отпрянула, – но вот опять выглядывает.
Я пошел к автобусной остановке. Я смотрел на дорогу лицом, а глазами, одним глазом косил на балкон – и видел полу ее синего халата. Ждет, значит, когда я уеду. Чтоб уж наверняка. Автобус подошел, я сел, на следующей остановке вышел, побродил немного…
Дверь я отомкнул одним поворотом ключа, плечом ударил, сорвал цепочку, вошел быстро, но не спеша.
Его я бил долго, основательно. Ее не тронул. Напрасно, конечно, следовало – наоборот. Но мне тогда было двадцать лет, и я не мог тронуть женщину ударом – следствием чего, возможно, явилась позднейшая привычка – лет до тридцати, когда мне, к сожалению, случалось еще напиваться, – хлестать в пьяном виде девиц по щекам. Воспринимали по-разному: и слезы, и крики, и истерика, но и – лобзанье бьющих рук.