Заколдованная Элла
Шрифт:
Письма от отца я не могла дождаться несколько месяцев, зато ответ от Чара пришел всего через десять дней после того, как я написала ему. И первые полгода, которые он провел в Айорте, мы постоянно переписывались, — а от отца не было ни слуху ни духу.
Как я и просила, Чар посылал письма Мэнди: та намекнула всем, что завела воздыхателя. Хетти с мамочкой Ольгой эта романтическая история очень забавляла, но я так и не смогла уяснить себе, чем она смешнее и нелепее истории самой матушки Ольги и моего отца.
Почерк у Чара был крупный и круглый, буквы расставлены через равные промежутки, все соединения тщательно прописаны — не чета моим угловатым каракулям. По почерку Чара было видно, что он искренний и уравновешенный, а по моему, как частенько говаривала Арейда, — что я пылкая, с богатым воображением и вечно куда-то спешу.
Дорогая Элла!
Меня переименовали. Здесь меня называют Эчарманти — не имя, а чих какой-то. Выговорить «Чар» ни у кого не получается, уговорить называть себя «Эчари» я не могу.
Здесь
Айортийцы сначала думают, а уж потом говорят — и зачастую после длительных размышлений приходят к выводу, что сказать, собственно, и нечего. В айортийском парламенте громче всех выступают мухи. А если случайно залетит пчела, всe глохнут.
Я стосковался по нормальному разговору. Простые айортийцы иногда любят поговорить, но придворные немы как рыбы. Они добрые. Они часто улыбаются. Но разговор для них — одно слово, в крайнем случае фраза. Законченное предложение они выдавливают раз в неделю. A в день рождения дарят миру целый абзац.
Сначала я трещал без умолку, лишь бы заполнить неловкие паузы. В omвem мне улыбались, кланялись, строили задумчивые лица, пожимали плечами и редко-редко говорили: «Пожалуй, да, с вашего позволения».
Сегодня утром я перехватил в саду герцога Андонского. Тронул его за плечо в знак приветствия. Он дружески кивнул. Мысленно я сказал: «Чудесные цветы. Вот эти растут и в Киррии, а вот тех я никогда не видел. Как они называются?»
И я живо представил себе, как он мне ответит — назовет цветок, скажет, что это любимый цветок королевы, и радушно предложит пакетик семян.
Но если бы я и в самом деле спросил его про цветы, он бы, скорее всего, двинулся дальше, будто не слышал. И подумал бы: «Зачем этот принц портит прекрасный денек своей болтовней? Если я не стану ему отвечать, он получит возможность подышать свежим воздухом, погреться на ласковом солнышке, послушать шелест листвы. Может быть, он уже жалеет, что задал вопрос. А может быть, полагает, что с моей стороны неучтиво промолчать. Однако если я заговорю сейчас, то могу испугать его, если он погружен в свои мысли. Которое из двух зол мне выбрать? Большее зло — если он сочтет меня неучтивым. Придется заговорить».
Но вот беда: он так изнурен раздумьями, что в силах выговорить одно-единственное слово — название цветка.
Ну и чепуху я пишу. Я-то рассчитывал в первом же послании ослепить тебя великолепным слогом, но, похоже, с этим придется подождать до второго письма.
Воображаемые разговоры я обычно веду отнюдь не с герцогом. А с тобой.
Я прекрасно представляю себе, что сказал бы, будь я во Фрелле. Я бы раза три сказал тебе, как рад тебя видеть. Я поведал бы тебе куда больше об Айорте — и куда меньше сетовал и жаловался — и обязательно описал бы, как мы сюда добирались, особенно случай, когда одна вьючная лошадь шарахнулась от кролика и понесла. Но тут я, вероятно, превратился бы в айортийца и умолк — и только улыбался бы, глядя на тебя.
Понимаешь, я теряюсь в догадках, что ты мне ответишь. Ты все время норовишь меня удивить. Мне это нравится, но я бы, наверное, не так сильно скучал по тебе, если бы мог вполне верить твоим ответам. В чем состоит лекарство от тоски, гадать не приходится. Пиши мне еще — и поскорее. И еще — и еще скорее.
В своем ответе я обеспечила ему нормальный разговор.
Привет! Как поживаешь? Сегодня чудная погода. Правда, крестьяне предсказывают дожди. Говорят, вороны больно уж раскаркались. Впрочем, и от сырой погоды много пользы. Нельзя же, чтобы всегда было только солнечно. Такова жизнь, верно? А жаль. Вот было бы славно! Никаких огорчений, никаких резких слов. Не правда ли, мой принц? Но у тебя при твоем уме и образовании наверняка хватает здравомыслия понимать, что так не бывает…
Ну вот, по-моему, такой лошадиной дозы светской болтовни вполне хватит, чтобы исцелить тебя от тоски по разговорам.
Тут я застопорилась. Что рассказать ему? О том, как меня сделали служанкой, писать нельзя: невозможно объяснить, почему я слушаюсь мамочку Ольгу, не упомянув о проклятии. Тут я вспомнила: недавно мамочка Ольга устроила бал. Я написала про него — опустив одну мелочь: мое участие в празднике сводилось к тому, что я убирала грязные тарелки со стола с закусками.
В ответ Чар поведал, что в Аиорте балов не устраивают.
У них бывают «песнопения» — раз в месяц. Три-четыре айортийца по очереди выходят на сцену и поют либо длинные грустные баллады, либо бодрые или комические куплеты — а все гости подпевают хором. Все местное население знает тысячи песен, а голоса у всех отменные, не побоюсь этого слова.
Айортийцы поют откуда-то из глубины — не то от пяток, не то от самого сердца. А. когда они поют заключительную песню — гимн Восходящему солнцу (поют они до самого утра), — то собирают вокруг себя всех родных. Супруги и дети берутся за руки, поднимают лица к небесам и дают волю музыке.
Я сижу среди немногих чужаков и пытаюсь вторить им слабым голосишком, мычу, поскольку не всегда разбираю слова, и очень грущу, что мне некого взять за руку.
Может быть, когда-нибудь мы с тобой приедем сюда вместе.
Кстати, ты уже на месяц старше, чем когда я видел тебя в последний раз. Ты по-прежнему еще маленькая и не готова выйти замуж?
На это я хихикнула. Потом представила себе, какая из меня выйдет невеста — в грязном домотканом балахоне, воняющем подгорелым маслом и вчерашним обедом.
Этот вопрос Чар повторял в каждом письме — видимо, ему нравились мои дурацкие ответы. Да, я была слишком маленькая, чтобы выйти замуж, а иногда — слишком усталая, слишком потная, слишком сердитая, слишком голодная. Один раз я написала: «Слишком маленькая — это еще мягко сказано. У одной нашей знакомой есть одиннадцатилетняя дочурка, которая выше меня на голову».
Знакомая — это Нэнси, камеристка мамочки Ольги.
В другой раз я написала: «Сегодня я слишком стара, чтобы выйти замуж;, мне, по-моему, сто лет в обед. Последние восемьдесят пять из них я провела, слушая, как одна знатная дама на приеме разбирает родословную каждого из гостей».
Знатная дама — это Хетти, и на приеме я не присутствовала.
Продолжала я уже более серьезно: «В кругу моих новых родственников я не нашла никого, кому можно довериться. А со сводными сестрицами у нас сходятся взгляды лишь по отдельным вопросам. Повезло мне — у меня есть перо, бумага и друг!»
Вот ответ Чара: «Язык у меня вот-вот отсохнет и отвалится от неупотребления, зато я уверен, что хотя бы не разучусь пользоваться словами, раз можно тебе писать».
Иногда я задумывалась, не написать ли, что я уже достаточно повзрослела для замужества. С каждым письмом я влюблялась в Чара все сильнее и сильнее. Но ничего не могла ему сказать. Скажу, мол, я уже взрослая и могу идти замуж, — а вдруг он просто шутил, предлагал забавную игру? Тогда ему станет страшно неловко — и конец нашей непринужденной дружбе. Может, он вообще перестанет мне писать, а я этого не вынесу. Если он не шутит, пусть сам так и скажет. А пока я дорожила нашей перепиской.
В следующем письме он писал:
Когда я узнал, что буду королем, я не помню. Словно всегда это знал. Но в семье постоянно рассказывают обо мне две легенды — в конце концов я и сам в них поверил. В одной я вел себя как герой, зато вторая льстит мне куда меньше.
Когда мне было шесть лет, а моей сестре Сесилии четыре, мне подарили лютню. Сесилия завидовала мне и все норовила ущипнуть струну. В конце концов, я отдал ей лютню — и слуги решили, будто это верный признак, что я буду щедрым королем. На самом-то деле музыкант из меня никудышный, но этого никто не учел. А. когда я возразил, мол, невелика жертва расстаться с тем, чем не дорожишь, это сочли признаком скромности, а скромность — опять же достоинство, подобающее королю.
А. я вот не уверен, что рассказывать все это тебе — признак скромности. Я это рассказываю, поскольку хочу, чтобы ты знала: да, у меня есть качества, которые вызывают восхищение. Сама поймешь, когда прочитаешь второе семейное предание.
Мы с отцом шли по улице фрелла, и вдруг кто-то кинул в него перезрелым помидором. Оттирая одежду, отец ласково обратился к незнакомцу, поговорил с ним и, в конце концов, помог ему в беде. А я потом спросил, почему наглеца не наказали. Отец ответил, что к тому времени, как я стану королем, я сам всe пойму, а я сказал — не хочу становиться королем, если за это в меня будут бросаться помидорами. Неблагодарное это дело, заявил я.
Когда отец рассказывает эту историю, то каждый раз хохочет до упаду. Теперь я знаю почему: да, быть королем — дело неблагодарное, но помидоры — сущий пустяк по сравнению со всем остальным.
Из этого рассказа я сделала вывод, что Чар не прочь посмеяться над самим собой. Еще бы — никто не совершенен. Он очень рвался поделиться своим мнением по любому поводу, но не всегда задумывался, интересно ли это слушателю или, например, читателю. Об Айорте Чар писал куда больше, чем мне хотелось знать: как там устроены ремесленные гильдии, сколько галлонов молока дает в год средняя айортийская корова, как местные жители возделывают поля. И многое другое.
Впрочем, это была простительная слабость. Чар признался мне в куда более серьезном недостатке.
Пожалуй, я доверю это тебе одной. А. еще разве что своему коню: ему я вообще все рассказываю, ведь он не станет ни осуждать меня, ни донимать советами. Я пишу тебе об этом, поскольку ты должна знать обо мне всe. Хорошее во мне ты разглядишь сама, тут я тебе доверяю, но мне надо быть уверенным, что ты не просмотришь плохого.
Меня трудно разозлить — но я столь же трудно прощаю. Например, мой учи-тель иностранных языков умеет выставить меня дураком. Я терпел его обращение, но если бы он щадил мое самолюбие, выучил бы куда больше. После меня он учил Сесилию — и обращался с ней так же. Когда я впервые увидел слезы на ее глазах, то предупредил учителя, что не оставлю этого. На второй раз я его уволил. Отец до-верял моему мнению и поддержал меня.
Однако я не остановился на достигнутом. Я был еще ребенок — но принял меры, чтобы учитель больше не нашел себе места. И хотя победа моя была полной и теперь он конченый человек — а прошло уже шесть лет, — стоит мне вспомнить о нем, и меня охватывает ярость. Вот и сейчас я пишу эти строки в бешенстве.
Возможно, ты извинишь меня под тем предлогом, что я заботливый брат; надеюсь, я такой и есть. однако собственная ярость ставит меня в тупик. А еще мне интересно, не было ли, по сути дела, то, как я поступил с учителем, просто категорическим нежеланием допускать, чтобы в меня и моих родных бросались помидорами.