Закон-тайга
Шрифт:
Матушка ничего не захотела понять. Она приподняла от ладоней красное лицо и безразлично сказала:
— Ты еще не ушла? — и тут же встрепенулась. — Элька, милая, все это ты, наверное, сочинила. Ну, успокой свою маму, скажи, что ты никуда не лазила, ни за кем не подглядывала. Что все, все ты сочинила. Ты и Зинка — вы обе сочинили. Правда ведь, сочинили?
И меня вдруг озарило: мать не столько взволновалась тем, чтоя узнала, сколько тем, какя узнала. И ей хотелось, понимаешь ты, хотелось, чтобы я солгала. Ей нужна была ложь, она требовала ее, чтобы успокоиться, и я солгала. С того случая мне не раз приходилось обманывать людей, которых устраивает
Когда я так говорила, отец постукивал линейкой по краешку стола, а после сказал:
— Мать, ты видишь, что она сейчас врет, а не тогда?
— С тобой мы будем объясняться после.
Голос матери звенел, и отец снова углубился в свои бумаги. Он никогда не возражал маме. Теперь-то я знаю, что не возражал зря и возражений его не хватало прежде всего мне. Но это я знаю теперь, а тогда его беспрекословие казалось мне нормой.
В тот вечер мы долго разговаривали с матерью. Она радовалась, что все так благополучно окончилось и, я по-старому ее послушная, глупенькая Элька. И ей казалось, что ничего не изменилось. Она даже осторожненько рассказала мне полуправду. Впрочем, мне ее вполне хватило, потому что всей правды я все равно не поняла бы. Ведь было-то мне только двенадцать.
А назавтра меня жестоко избила Зинка. Моя мать, оказывается, явилась к ее матери с претензиями, и из уважения к культурному человеку Зинка была таскана за волосы.
После того как Зинка меня поколотила, я вдоволь наревелась, но жаловаться не пошла. Я же сама выдала Зинку. Она меня предупреждала, чтобы я с матерью ни о чем таком не говорила. Значит, поделом мне.
И я сделала еще один очень важный вывод: если не хочешь быть битым — молчи. Знаешь, не знаешь — молчи. Тогда ты о людях будешь знать очень много, а о тебе — никто ничего. А люди, если уверены, что о том не узнают, охотно рассказывают о себе, а еще охотнее — о других.
Видишь, какие два полезных вывода я сделала из того случая? Только самый главный вывод — третий, свой, девичий… Он пришел позднее, этот вывод. И бог хранил меня.
Я вот рассказываю тебе, а себя не понимаю. Чего, дура, разошлась? Но, видно, так уж человек устроен, что не в состоянии всю жизнь прожить улиткой. А может, иное. Не понравилась я себе в твоем толковании. Совсем другой человек, не я. А ведь каждому хочется выглядеть получше, это уж как ни крути…
Теперь там у тебя о Матвее и Вениамине Петровиче. При чем здесь замужество, незамужество… Хотя-то, конечно, всякая девица тогдашнего моего возраста смотрит на подходящего холостого мужчину в какой-то мере с потребительской точки зрения. И я, если как-то об этом думала, конечно имела в виду Матвея. Шеф казался мне недосягаемым, а ты… ну какой из тебя, к бесу, муж… В те времена, разумеется. Сейчас-то ты ничего, мужчина видный. Помню, кстати, ты собирался с гантелями работать. Вроде, собрался?.. А Матвей мне сразу понравился, с первой нашей встречи, помнишь, тогда у грузовика. Когда он руку подал, я, как пушинка, в кузов взлетела. А сила есть сила. Здорово она все-таки привлекает. Спрашиваешь, случайно я тогда к нему прижалась или нет. Случайно, милый мой, такие вещи не делаются. Но здесь самое основное — мера. Считается, что женская недоступность привлекает мужчину. Дескать, по-настоящему влюбляются в недоступных. Чепуха все это.
Один мой знакомый, парень совсем не глупый, считал, что наоборот: мужчину привлекает кажущаяся доступность. Именно кажущаяся, пожалуй, даже — расчетливая. В таких обстоятельствах потерять голову — значит, проиграть. Ты не морщись, не морщись. Начало любви, если хочешь, очень часто — игра. Это уже потом становится серьезно. Когда — потом? Тут уж я сказать не могу. Да и никто не может. Не такие, как мы, мудрецы разбирались — не разобрались, а нам и подавно не разобраться. Ни к чему это, так же как ни к чему надоедные диспуты «о любви и дружбе». Переливают из пустого в порожнее, наговорят с три короба, а с чем пришли, с тем и расходятся. Я только одно знаю: какая бы у меня распролюбовь ни была, я бы «до обручения дверь не отварила». Говоришь, холодная рассудочность? Пусть холодная, пусть какая угодно, но уж на удочку «несовременности» я не клевала. Я не современная, да? А ты современный? Что ж, просвящай меня, доводи до своего интеллектуального уровня, а иное — шалишь.
Есть у меня такие подружки. Современились, современились, а теперь одна с дитятей при пиковом интересе осталась, а двух других самые современные их мужья донимают — все допытываются, кто первым был. А я в этом отношении спокойна, меня муж не спросит про первого, потому что знает: он первый и, пока мы вместе, последний — тоже он. Все эти разговоры о том, что девичья честь — понятие заскорузлое, турусы на колесах. Честь никогда не заскорузнет. Что мужская, что женская — все едино… Суди меня, Аркашенька, как мещанку, как старорежимницу, — твое дело. А первый мне судья — все-таки муж.
В своем писании ты одно верно подметил: я действительно уяснила… если точнее, знала с самого начала, что шефа и Матвея в конечном счете из-за меня мир не берет. Может, они этого не понимали… Хотя как не понимали… И я боялась, что дойдет до открытой ссоры. Потому и не стала сидеть вечерами. А на то, что Матвей тогда меня обрезал, я не обиделась, потому что и на самом деле незачем мне было вмешиваться. Зато предлог оказался очень кстати. Эх, Аркашка, Аркашка, вспоминаю я ту нашу экспедицию, ох как вспоминаю! Если бы не последний случай… Я как-то видела абстракционистскую картину. Коричневато-серый гнетущий фон и через него, с угла на угол, остроконечный, стремительный красный зигзаг. Подпись: «Мысль». Вообще-то, я абстрактной живописи не понимаю, но эта картина меня ошеломила. Я подумала: вот так и тогда.
Не случись камнепада, и все могло бы быть иначе. Но ведь, поди ж ты, случилось.
Глава XI
Утром, когда холодное пурпурное солнце вылезло из-за утеса, мы стали собираться. Процедура эта обычно протекала у нас быстро. Элька, поднявшаяся, как и всегда, раньше всех, сложила в рюкзаки вымытую посуду, рассовала по карманчикам ложки, вилки и уволокла все это на плот. Там она «посадила свое хозяйство на цепь» — то есть просунула лямки под специально прибитую к бревнам веревку и застегнула их. Подергала их. Подергала рюкзак — надежно ли держится — и, повернувшись к нам, озабоченно крикнула:
— Мальчики, пошарьте около костра, ничего я там не забыла?
Забыть она ничего не могла, потому что сразу же после завтрака перемыла и высушила всю посуду, коей и было четыре миски, четыре кружки, ведерко с крышкой и чайник, крышку от которого мы забыли на месте первой ночевки. Именно эта отсутствующая деталь лишила Эльку покоя. Когда мы вечерами вешали чайник над костром и в него падали и с шипеньем гасли крохотные угольки, Элька сокрушенно вздыхала: «Ну же, дура беспамятная…», — а перед отплытием озабоченно требовала: «Мальчики, пошарьте около костра…»
Шарили мы и сегодня. Матвей и я ходили около залитого водой пепелища, нагибались, ползали на коленках, копались в песке. Элька послала нас к черту и обратилась к шефу:
— Вениамин Петрович, чего они издеваются? Я ведь совершенно серьезно. Тогда тоже думали, что все взяли, а вот крышку от чайника забыли.
— Бросьте, товарищи, — миролюбиво сказал шеф, — она же и вправду беспокоится.
— А мы что, шутим? — немедленно отозвался Матвей. — Она вчера носки штопала, если иголку обронила, как без иголки? Элька, иголка цела, посмотри?