Закон-тайга
Шрифт:
Одинцов опять углубился в журнал, всем видом своим утверждая Виталия Леонтьевича в мысли, что говорить им не о чем, да и незачем. Явное пренебрежение не оскорбило Виталия Леонтьевича. Он, несмотря на не первую свою молодость, был совершенно неискушен в житейских ситуациях и не мог представить себе хитроумного арсенала отторжения, к которому прибегают женщины склада Марии Павловны. Потому он не принимал поведения Одинцова за заранее подготовленное и так же, как само нынешнее появление старого знакомого Марии Павловны, считал случайным. А понимая так, истолковывал одинцовское пренебрежение в свою пользу.
«С какой стати мне быть недовольным? — думал он. — И почему я должен
Это рассуждение, утвердив Виталия Леонтьевича в собственном превосходстве, настроило благодушно, и он решил использовать тему, особенно близкую и приятную Одинцову. Верной темой, несомненно, была похвала его творчеству. Ни одного стихотворения Одинцова Виталий Леонтьевич не читал, но зато слышал кое-что по телевизору в исполнении автора. Это, как он считал, уже само по себе давало повод начать разговор.
— Вот вы читаете журнал, — как бы между прочим сказал Виталий Леонтьевич. — А я, знаете, о чем думаю…
Одинцов, опустил журнал и с любопытством стал смотреть на Виталия Леонтьевича. Поощренный вниманием, Виталий Леонтьевич продолжал:
— Не балуют вас все-таки нынешние средства информации.
— Это вы о чем? — скучным голосом спросил Одинцов.
— О популяризации. Откровенно говоря, мало мы все-таки знаем о людях творчества.
— Кто это — мы?
— Ну, мы, техническая интеллигенция.
— Мы о вас и того меньше знаем.
— Не скажите. Есть столько специальных изданий… Но это, в общем, к делу не относится… Я как-то слышал вас по телевизору. Очень приятные стихи. И вообще, надо сказать, я много о вас слышал и давно вас уважаю.
— А я вот о вас никогда не слышал и вас не уважаю.
Одинцов насмешливо усмехнулся и поднес журнал к глазам. Виталий Леонтьевич вскипел и, забыв о недавнем своем всепрощенстве, резко сказал:
— Однако!
Одинцов громко рассмеялся.
Мария Павловна будто стояла за дверью. Как и в предыдущий раз, возникнув на пороге, она сказала уже строго:
— Мужчины, последнее предупреждение: не ссориться.
Сказала и исчезла.
— Мария! — крикнул ей вслед Виталий Леонтьевич и, подождав немного, еще раз крикнул.
Дверь не отворилась. Одинцов смотрел в лицо Виталию Леонтьевичу и, полузакрыв глаза, скучал.
На улице шла жизнь. Куда-то торопились прохожие, названивали трамваи, приседая, кланялись на выбоинах автомобили. На площадке, обнесенной забором, строили кинотеатр — слышались молодые голоса.
«Комсомольский воскресник, видно», — непроизвольно отметил Виталий Леонтьевич и поднял голову. Ажурный башенный кран без усилия тащил массивную железобетонную плиту. «Вот если сорвется…» — Виталий Леонтьевич почувствовал холодок у сердца и ускорил шаги. Шел он, ни о чем не думая и ничего не загадывая. В голове не было мыслей, в теле — ощущений. И когда, придя домой, он пошел не к себе, а в комнату, где жила Валентина с Танюшкой, он сделал это без намерения. Просто ему было некуда деваться.
Валентина не удивилась, не рассердилась. Только отложила Танюшкино платьице, на которое нашивала рюшки, и спросила:
— Ну, ты как — в гости или совсем?
Глава ее смотрели воспаленно и сухо, а в голосе… что было в голосе, Виталий Леонтьевич не понял: истолковать это можно было по желанию — и как иронию, и как сочувствие, и как безразличие. Виталию Леонтьевичу очень хотелось, чтобы это было сочувствие. И он, тяжело опустившись на стул, опросил тихо:
— Танюшка где? Гуляет?
— Гуляет.
— Трудно ей, наверное.
— Почему?
Жена смотрела на руку Виталия Леонтьевича, теребившую нитку от оборванной пуговицы, и ей было обидно за этого талантливого человека, который способен остановиться на полпути и весь остаток жизни сетовать на условия и считать себя неудачником. Вот он вернулся. Почему — она не знала, скорее всего потому, что надоел той, другой, и она прогнала его — иначе бы он не пришел. Для того, чтобы уйти самому, у него не хватило бы ни решимости, ни смелости. Ведь это значило, что нарушается уклад, исчезает привычная обстановка, возникают хлопоты, тревоги, появляется неопределенность, из которой надо искать выход. И пришел он сейчас сюда в твердом убеждении, что, кроме жены, ему пойти некуда, что та — чужая, а здесь могут обо всем забыть, и он войдет в прежнюю жизнь, как входит нога в уютные, обношенные домашние шлепанцы. Конечно, он понимал, что все случившееся не может пройти бесследно, что оно наложит отпечаток на их отношения. Но он уверен, что острые углы стешутся и постепенно все войдет в прежнюю колею.
Валентина думала так, и обида за него сменялась раздражением. С каждым мгновением она все болезненнее ненавидела мужа. Ей неприятен был его взгляд побитой собаки, раздражали дряблые, одутловатые щеки, даже пальцы, теребившие нитку от пуговицы, которую та не захотела пришить, — были ей ненавистны. Сейчас он начнет объяснять мотивы. А зачем они ей? Зачем мерзкие слова о том, что он виноват, что все произошло так неожиданно и так глупо? Будь тогда Валентина дома, не оставь она его одного, ничего бы, конечно, не случилось. Разве не знает она этого сама. Да это и произошло потому, что она уехала. При ней он никогда бы на такое не решился, ибо оно грозило неудобством ему самому. Этот человек никогда не рискнет своим покоем. А случилось так, что он без трудного объяснения мог сменить обстановку, он и сменил. Не потому, что без ума влюбился в ту женщину, не потому, что она стала для него необходимостью. Просто она увела его, и все. И он променял одну семью на другую так же легко, как человек меняет старую обувь на новую… Но новая обувь, вероятно, оказалась узка, и вот он снова возвращается к покойным шлепанцам. Он говорит о науке, о том, что теперь учен на всю жизнь… Еще бы…
Валентина заплакала злыми, истерическими слезами. Заплакала оттого, что не находила силы показать ему на дверь. Она смотрела перед собой и, раскачиваясь из стороны в сторону, плакала глухо, со всхлипами. А он сидел по-прежнему неудобно, на кромочке стула, и, глядя в пол, теребил нитку от пуговицы. Потом он тоже начал всхлипывать, вздрагивая крутыми, ватными плечами пальто. Валентина не замечала этого. Злость и ненависть, скопившуюся в ней в течение этих страшных месяцев, она выплакивала со слезами, и в бесконечном на ласку женском ее сердце оставалась лишь жалость. К нему, к себе, к десяти годам жизни, проведенным с этим человеком, жалость к дочери, которой, хотя она и крепится, очень трудно без отца, жалость к будущему, которое опять будет для нее заботой о муже и горьким напоминанием о ее слабости.