Заморская Русь
Шрифт:
– Против судьбы не попрешь! – тяжко вздохнул отец, поднял голову с глазами в красных прожилках, а в них – смирение. – Как жена скажет, так и будет, – положил на стол тяжелую жилистую руку.
«Ее-то я уломаю!» – повеселел Сысой.
При оттепелях уже попахивало весной. Зимник еще держал, а прежних морозов не было. В городе шумно гуляли поверстанные в Северо-восточную Иркутскую соединенную Американскую компанию купцов Шелихова и Голикова. Сысой и Васька Васильев, прельстившиеся заморскими промыслами, держались особняком: Сысой едва не скакал козлом и не блеял от счастья, Васька подсчитывал, сколько заработает на промыслах, подумывал о будущем доме, который поставит среди лучших пашенных семей. Днями дружки готовили
– Хоть бы не скалился для приличия, – ворчала родня. – Одному Богу известно, увидимся ли?
На Обретение Сысой терпеливо отстоял службу в церкви, сходил на кладбище, попрощался с родными могилами – все, как положено от века. И только когда в губернской управе получил паспорт на семь лет, когда поставил подпись в подорожной бумаге – до конца поверил в новую жизнь: нынче птица гнездо обретает, я – волю!
Компанейский обоз затемно двинулся через ямскую слободу на Обской зимник. По весенним застругам скрипели полозья саней, тренькали бубенцы, пыхали паром конские морды. До восхода было холодно. Васька уже сидел в санях под медвежьей дохой и грел дружку место. В последний раз Сысой расцеловал отца и мать, впервые от всей души – свою невозлюбленую жену. Все пристойно, как принято от века. Сжать бы зубы, потерпеть еще немного, но на востоке заалело и из морозной хмари стало подниматься по-весеннему яркое солнце. Первый луч упал на золоченый крест приходской церкви. Он засиял, засветился, блистая багрянцем.
– Э-э-эх! – Сысой с плясом прошелся по дороге до ждущих саней. – На волю вольную, на землицу обетованную!.. – Вскочил на передок, оттеснив знакомого ямщика, выхватил у него из рукавиц кнут, щелкнул по заледеневшему мартовскому снегу.
Сорвались и понеслись испуганные кони. Хохоча, Сысой обернулся. Поддерживая друг друга, стояли мать с отцом, за ними толпился весь дом. На миг кольнула сердце жалость. Жена с растерянным видом шагнула следом за обозом, вытягивая руки, будто только сейчас поняла случившееся. Но всходило солнце. Кнут описал дугу над санями, еще раз врезался в накатанную наледь позади возка, начисто отрезая былую жизнь. Ямщик выругался, забрал его и толкнул непутевого земляка к товарищу.
Судьбой завязанная, небом отпущенная, начиналась жизнь крестьянского сына Сысоя Слободчикова по страстному желанию его.
2. Вольный промысел
В своей прежней жизни Прошка Егоров не видел мест угрюмей Чугацкого залива: нависшие над водой черные скалы, мертвецки серые языки льдов торчащих из падей, в шевелящемся тумане горные вершины и без конца моросящий дождь. Не так представлялась ему Аляска, Терентию Лукину – воля, а Ульяне – жизнь при больших деньгах. Константиновская крепость на острове Нучек, куда они попали на компанейские промыслы, была самым отвратным местом в этом туманном заливе: вроде чирья среди болот. Скрывая солнце, здесь по полгода дождило дырявое небо. Временами налетал ветер с севера, разгонял тучи и так сковывал промозглую землю, что ни человек, ни зверь не могли держаться на скользких склонах сопок.
Здесь не было разговоров о воле – иди куда знаешь, держать тебя некому, некому спрашивать паспорт. Только народы вокруг дикие, злые, вороватые, со слабого не то что исподнюю одежду – кожу сдерут для потехи.
Прохор стоял в карауле и, чтобы не уснуть, всю ночь бесшумно, крадучись ходил по настилу крепостной стены, осторожно высматривая все, что мог разглядеть. По одну сторону две казармы, аманацкая и приказная избы, амбар, склады, теснота корабельная, жизнь осторожная, по другую – ров, палисад, в двадцати шагах от него кладбище: мертвые – и те жались к стенам. В темноте слышно было, как накатывает на берег волна прилива.
Добирался сюда Прохор едва ли не целый год, того, что видел и пережил в пути, хватило бы на весь выпуск горной школы, которую он не закончил. На его щеках пучками закурчавилась борода, которую здесь никто не заставлял сбривать, длинные волосы ему мешали, и он их стриг на московский манер в скобку. За год скитаний Прохор окреп, вошел в мужскую силу, оставаясь жилистым и поджарым, как дед.
Стоять ему в карауле до самого рассвета. Вот и пялился в сырую темень за стены, разглядывал кресты: среди них лазутчика заметить трудней, чем на ровном месте. Эх! Покурить бы, да боязно: не успеешь раздуть трут, как один из крестов окажется чугачем и пальнет картечью из добротной аглицкой пехотинки. Прохор еще раз бросил взгляд на восток без признаков рассвета, подхватил фузею и пошел к южной крепостной стене проведать барнаульского мещанина Ваську Котовщикова. Они прибыли сюда одним обозом и кочем, который здесь называли галиотом. Близко к караульному подходить не стал, увидел – не спит, живой, приглушенно свистнул. Васька обернулся, махнул рукой.
Не каждую ночь караул так осторожен. Умерла дочь чугацкого тойона, данная промышленным в заложницы. А виной всему два распутных брата, иркутские мещане из коноваловской партии, Васька и Алексашка Ивановы, которые взялись приучать диких к бане: дух, мол, от них тяжелый. Натопили ее среди недели, предложили аманатам-заложникам попариться, пообещав по чарке водки. Бань чугачи не любили, но за выпивку готовы были лезть в огонь: заперлись, пару поддают, вениками хлещут, визжат и крякают, выходят сухие, только раскрасневшиеся. «Наливай, косяк!» – требуют, по местному обычаю называя всех русских промышленных казаками. Раздосадованно переглянувшись, братья чертыхнулись, но уговор не нарушили, налили обещанное. Те выпили, предложили за другую чарку попариться еще раз.
От их простодушной хитрости Васька тряхнул флягой с остатками водки, Алексашка со злобным, перекошенным лицом, подмигнул ему и кивнул чугачам: «Заходите, коли такие смелые!» Начали они париться, Ивановы заскочили, сорвав дверь, видят, мужик с девкой сидят на корточках под полком и хлещут вениками по стенам. Увидели, что хитрость раскрыта – бросились вон. Девку промышленные поймали. За руки, за ноги – кинули на полок, хорошо плеснули на каменку и давай хлестать вениками. Сперва она вопила и брыкалась, потом размякла, затихла. Промышленные подумали – поняла удовольствие, перевернули на спину, а у нее черное лицо и пена на губах.
Два дня назад к отцу покойной, ченюкскому тойону Шенуге, отправили почетное посольство с подарками. Его селение промышляло морского бобра для артели. Как теперь все обернется – одному Богу известно. Управляющий Константиновской крепостью Григорий Коновалов сам проверял посты, в караулы ходили все, даже казенный мореход Степан Зайков. Молодая чугачка, завернутая в новое английское одеяло, стыла в сарае среди байдар.
Под утро, на сыром ветру караульных не спасали ни добротная птичья парка урильева пера, ни камлея – кожаный плащ. На Алтае, бывало, зимой в холода так не мерзли, как здесь, среди дождей. Потемнело так, что не стало видно крестов под стеной, Прохор подумал, что скоро рассвет, и обманулся. Просто тучи на какое-то время стали гуще, потом поредели. Стоять еще и стоять наедине с мыслями, не доверяя глазам, прислушиваться!
Ульяна задурила еще в Барнауле. Не успели получить задаток, стала требовать с Прошки ленту и новую рубаху. Правда, среди обозных и расфуфыренных горожанок они выглядели побирушками: он – в драном чекмене с чужого плеча, она – в облезлой душегрее и сером домотканом сарафане из сундуков Анисима. Не спасала и золотая коса, которую Ульяна то и дело перебрасывала с плеча на плечо. От торговых рядов ее не оттащить, глазищи так и зыркали по прилавкам. Это приметил артельный приказчик. Посмеиваясь над Прошкой и раззадоривая Ульяну, приговаривал: