Заново рожденная. Дневники и записные книжки 1947-1963.
Шрифт:
Пробовать новый город – все равно что пробовать новое вино.
Незаконная любовь – самая совершенная.
Тесная связь между паранойей + чувствительностью. «Терапевтическая апатия» [маркиза де] Сада.
Нью-Йорк: вся чувственность превращается в сладострастность.
…Жизнь с Г. означает тотальную войну против моей личности – моих чувств, моего разума, всего, кроме моей внешности, которую не критикуют,
Но мне, думаю, это полезно, и неважно, что критика исходит от человека, которого я люблю. За годы жизни с Филиппом я разбаловалась. Я привыкла к его вялому преклонению передо мной, перестала быть жесткой с собой и считала свои изъяны достойными любви, коль скоро их любили. Однако это правда – как с гневом утверждает Г. – я не слишком восприимчива к другим людям, к их мыслям и чувствам, хотя и уверена, что мне присущи сострадание и интуиция. Мои собственные чувства притупились, особенно что касается обоняния. Возможно, это было необходимо, это обращение вовнутрь и омертвение моих чувств, моей остроты. Иначе я бы не выжила. Чтобы сохранить рассудок, я стала несколько более флегматичной. Теперь мне нужно подвергнуть риску свое здравомыслие, вновь обнажить дремлющие нервы.
Кроме того, я переняла у Филиппа множество расхолаживающих привычек. Я научилась быть нерешительной. Я научилась говорить повторами, повторять одно и то же наблюдение или предложение (потому что он не слушает, потому что ничего не выполняется, если об этом не говорить много раз, потому что его однократное согласие на что бы то ни было не воспринимается им как обязательное).
Филипп в высшей степени невнимателен в отношении мыслей и чувств людей, находящихся в его присутствии (вспомнить только фиаско на собеседовании с [профессором Фрэнком] Мануэлем в Брандейсе 6 лет назад), в отношении того, что их заботит и т. д. Я также стала менее чувствительной – несмотря на все «вскрытия» в машине после вечеринок, собеседований и конференций, когда я пыталась научить его быть более внимательным к окружающим.
Наконец, Ф. привил мне свою идею любви – представление о том, что один человек может владеть другим, что я могу быть продолжением его личности, а он – моей, ну а Дэвид – продолжением нас обоих. Любовь, которая обнимает, пожирает другого, режет сухожилия воли. Любовь как жертвоприношение собственной личности.
У меня томные жесты, например то, как я расчесываю волосы, неспешность походки, – Г. права, хотя и не права в том, что ненавидит меня за это.
Помни. Мое невежество не [дважды подчеркнуто в дневнике] очаровательно.
Лучше знать названия цветов, чем по-девичьи признаваться в том, что я ничего не знаю о природе.
Лучше иметь развитое чувство направления, чем описывать, насколько часто я теряюсь.
Эти признания звучат как похвальба, но хвалиться тут нечем.
Лучше быть знающей, чем невинной. Я больше не девочка.
Лучше быть решительной, волевой, нежели вежливой, уступчивой, полагающейся на выбор другого.
Признавать свои ошибки, когда вас обманули или
Ф. шлет мне письма, полные ненависти, отчаяния и самодовольной уверенности в своей правоте. Он говорит о моем преступлении, моей шалости, моей глупости, моем сибаритстве. Он рассказывает мне, как страдает Дэвид, рыдающий, одинокий, как я вынуждаю его страдать.
Никогда не прощу ему муки Дэвида и то, что из-за его сцен мой малыш весь этот год страдал больше, чем это было необходимо. Но я не чувствую за собой вины, я думаю, что эти раны Дэвида не слишком серьезны. Малыш, хороший мой мальчик, прости меня! Я все возмещу тебе, ты будешь со мной рядом и я сделаю тебя счастливым – но правильным образом, не узурпируя тебя, не сходя сума из-за каждого твоего шага, не пытаясь жить в тебе по уполномочию.
Филипп низок. Между нами будет война не на жизнь, а на смерть – за Дэвида. Я это приняла и не поддамся жалости, потому что на кону его жизнь или моя.
Его письма – это вой боли и жалости к себе. Мольба, сводящаяся к угрозе; та же угроза звучала в словах старой еврейской матери (матери его и Марти [младший брат Филиппа Риффа]), обращенных к сыну или дочери, которых она держала в плену: «Оставь меня – или женись на этой шиксе [Мартин Рифф женился на католичке] – и у меня будет инфаркт, или же я убью себя». Ф. пишет: «Ты – не ты. Ты – это мы…» Засим следует каталог его несчастий и недугов – рыдания, бессонница, колит. «Я умру до сорока лет».
Вот именно! Вернувшись к нему, я перестану быть собой. Вряд ли можно было выразиться точнее. Наш брак – это череда актов самосожжения, его во мне, меня в нем, нас обоих в Дэвиде. Наш брак, брак, институт семьи, который «объективен, справедлив, естественен, неизбежен».
Дельфы
Фантастические горы и розоватые утесы, море, лениво лежащее в долине, будто на дне огромной чашки, запах сосен, серые мраморные колонны, лежащие на боку, словно бревна, наполовину утопленные в землю, стрекот цикад, колокольчики и крики ослов (их подложная мука), эхом отскакивающие от скал, смуглые усатые мужчины, жаркое солнце, серебристо-зеленые переливы олив, высаженных на террасах холмов, улыбчивые старухи…
Мне кажется, что я смогу жить без Г., в конце концов…
Афины
Афины послужили бы отличным фоном для повести о путешествующих иностранцах. Здесь много ладных, привлекательных декораций.
Пухлые афинские гомосексуалисты-американцы, пыльные улицы с вечной стройкой, по ночам группы музыкантов бузуки в садиках у таверн, тарелки густого йогурта с нарезанными помидорами и зеленым горошком, смоляное вино, огромные такси-«кадиллаки», мужчины среднего возраста, гуляющие или сидящие в парках, перебирая янтарные четки, продавцы жареной кукурузы, расположившиеся на перекрестках улиц подле своих жаровен, греческие матросы в тесных белых штанах и широких черных кушаках, клубничные закаты над афинскими холмами, как они видны с Акрополя, старики на улицах, сидящие у весов и предлагающие взвесить вас за одну драхму…