Записки баловня судьбы
Шрифт:
Тактика борьбы против «критиков-антипатриотов» менялась, стратегия оставалась неизменной, такой, как ее выразил на Секретариате ЦК ВКП(б) Маленков — не допускать на пушечный выстрел к святому делу советской печати.
Редкостной и в этом смысле оказалась судьба «мечтателя с Красной Пресни» Абрама Гурвича, изгонявшего по мере сил из сердца не только гнев, но и обиду, раздражение; он вчитывался и вдумывался в текущую прозу, в выходившие романы Ажаева, Гранина, Кочетова, прозу Соболева или Нины Емельяновой, его систематизирующий ум выстраивал разрозненное, случайное в систему, часто его размышления
Пока он наедине со своими мыслями похаживал по двум тесным комнатенкам квартиры на Красной Пресне, дожидаясь возвращения любимой из театра, пока склонялся отдыха ради над шахматной доской, создавая композиции, которым тогда тоже был запрещен «вход» в печать, пока не совался в святые пределы литературы, он мог жить в бедности и покое. Но стоило ему выступить с первой же статьей о новой прозе, как ударили «большие калибры»: редактор Л. Ф. Ильичев отозвался на первую же попытку, на еще не оконченную публикацией статью Гурвича, двумя разгромными подвалами.
И только подумать, за что! За повторение известной мысли революционно-демократической критики о женщине в русском обществе, об ее особой роли и достоинствах, рожденных независимостью (при всей зависимости женщины в браке, в быту) от бюрократической иерархии, от служебных пут. Этого оказалось достаточно, чтобы возобновить смертную брань в адрес Гурвича, оживить политические обвинения в его адрес. От этого удара он так и не смог оправиться до конца жизни, ушел униженный, забытый неблагодарной писательской средой. Но не писать он не мог, и лучшее, что было им написано, но не самое острое, мне удалось включить в единственный вышедший после смерти Гурвича сборник его литературно-критических статей.
На истории этого издания стоит остановиться, это любопытная страница наших литературных нравов.
Готовилось издание избранных работ А. Гурвича. Как председатель комиссии по его литературному наследству, подготовкой и «проталкиванием» занимался я. Сборник был обещан Гурвичу еще при жизни, но клеймо «безродного космополита» незримо мешало изданию. Тянулись годы проволочек, шла перекройка самого сборника, иные статьи казались излишне резкими, недопустимыми, имея в виду не уровень литературы, а место авторов в литературной иерархии. Человек глубокого аналитического ума (Константин Паустовский писал о «железной точности» его логических выводов), Гурвич отличался независимостью суждений, не умел угождать и приноравливать критику к литературным «рангам».
А мы в послевоенные годы решительно стали отвыкать от критики нелицеприятной. Менялись судьбы и «ранги» критикуемых, иные из них стали как бы уже живыми классиками социалистического реализма, а значит — неприкосновенными. Сборник Гурвича редел, истончался. Очень многое, на взгляд редакции литературоведения издательства «Художественная литература», оказывалось решительно не ко времени: критика прозы Юрия Олеши, суровый разбор военных рассказов Леонида Соболева; размышления о «Поднятой целине», любви Давыдова к Лушке, с умозаключениями, не совпавшими с завершенной редакцией второй книги романа; нетрадиционный взгляд на роман Даниила Гранина «Искатели»; наконец, блистательный и беспощадный памфлет «Мультипликационный эпос», посвященный кинороману Вс. Вишневского. Статьи о Вс. Вишневском и Юрии Олеше публиковались в «Красной нови», три другие работы, в том числе и «Прокрустово ложе» — о М. Шолохове, оставались в рукописи, журналы не решались печатать их.
Я попытался воззвать к совести и благородству самих писателей и начал с Юрия Олеши. В 1959 году в переделкинском Доме творчества, в день, когда Юрий Карлович показался мне благодушно настроенным, я обратился к нему за завтраком:
— Помните, Юрий Карлович, статью о вас покойного Гурвича?
— Еще бы! — Олеша рассмеялся как-то театрально, по-мефистофельски, — Еще бы! Самая несправедливая, самая злая статья обо мне.
Я смущенно умолк.
— А в чем, собственно, дело? — спросил Олеша. — Вы что — решили испортить мне рабочий день?
Я рассказал ему о злоключениях сборника, и Олеша воскликнул:
— Печатайте! Непременно печатайте статью обо мне! Я не сказал главного: это самое талантливое из всего, что обо мне было написано.
Он еще несколько дней напоминал мне, что печатать надо непременно, и в эти минуты его глаза оживлялись молодым блеском.
Редакция не вняла его голосу: подумаешь, рыцарь! Причуда! Блажь! Эксцентризм Олеши! — должно ли серьезному, глубокомысленному литературоведению считаться с настроениями благородных авторов. Если Олеша не умеет защищаться, то мы его защитим…
Вс. Вишневского, немилосердного нашего судьи, предрекавшего в клубе на Лубянке незамедлительное разоблачение «критиков-антипатриотов» как активно действующих агентов ЦРУ, уже не было в живых. В этом же издательстве готовилось или уже шло собрание его сочинений, время ли публиковать критический шедевр «Мультипликационный эпос»?
Ну, а с Леонидом Соболевым никто и не решался заговорить, чтобы он помог появлению в печати критики на самого себя.
Поняв, что сборник испаряется, я решился на крайность: послал «Прокрустово ложе» — четыре авторских листа — Михаилу Шолохову в Вешенскую и в сопроводительном письме выразил надежду, что публикация «Прокрустова ложа» и сегодня поможет борьбе с ханжами.
Все было достаточно сложно: после опубликования разрозненных глав второй книги «Поднятой целины» некоторые критики принялись не только судить и пересуживать любовь Давыдова к Лушке, но и, «прогнозируя» будущее, энергично, до беззастенчивости, разводить Давыдова и Лушку, искать достойную Давыдова «замену». Даже здравомыслящий А. Тарасенков находил этой «недостойной» любви Давыдова только то сомнительное оправдание, что долгую зиму Давыдов провел в мужском посту, а «весна властно давила на смертную плоть безупречного, справившегося со всеми хозяйственно-политическими кампаниями председателя гремяченского колхоза»!
Беспощадно высмеял Гурвич новоявленных пуритан и ханжей, всех, кто предлагал Давыдову «перевлюбиться в девушку из второй бригады» Мысль Гурвича, что «тень на большую и красивую душу Давыдова» бросила не Лушка и не его к Лушке любовь, а «не кто иной, как сама благочестивая критика», была доказана неотразимо. Не пытаясь предугадать будущего героев «Поднятой целины», критик утверждал, «что когда мы имеем дело с художественным произведением, то не учить, не диктовать, не навязывать писателям свои соображения и коррективы должны мы, а наоборот, обращать к ним пытливые взоры, спрашивать у них, что же в самом деле происходит в жизни».