Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Впрочем, пробудившийся дух всегда беспочвенный. Раджнеш нашел для этого хороший образ: деревья с корнями в небе. Почва — льдина на реке времени. Перед лицом вечности льдины тают. Явь — только бездна. То есть беспочвенность. Из этой бездны, из этой беспочвенной почвы выросли все великие религии.
Тут возникает тысяча вопросов, на которые я не всегда способен ответить. Я не против сна и не против образов сна. Пробужденных всегда немного, целый народ нельзя пробудить; а спросонок люди мечутся, буйствуют — и успокаиваются, когда снова заснут. Но мне не хочется засыпать. Мне хочется до конца проснуться и увидеть Бога мимо всех идей о Боге.
Меня спросят: и мимо Христа? Отчего же мимо? Христос — не идея. Он живой, и Бог в нем — как в сосне, только до конца осознанный. Как и в других просветленных. Их немного, но они были и есть, и дай Бог не пройти мимо, если встречу. Я сомневаюсь не в них, а в словах,
Я хочу понять разные предания, как рассказы о встречах с одним и тем же духом. Почему этот дух воплотился у евреев не так, как у всех остальных? Почему вера маленького народа захватила все Средиземноморье? Почему в Индии и в Китае развитие пошло иначе? Не связан ли монотеизм с рассеянием (диаспорой), с оторванностью от земли и от богов земли? То есть — с беспочвенностью? Той самой, которая толкает к апокалиптике, хилиазму, утопии, революции? Не был ли монотеизм первой в истории революцией, за которой пошли все другие?
Так пришел ко мне образ диаспоры — малого, но духовно равноправного партнера всех народов земли. Эта тема проходит красной нитью через «Человека воздуха», но там — только о современности. А мои мысли шли дальше. И вот как нарочно подоспел новый толчок: заказ на книгу под условным названием «Жребий богов» (которое мы тут же переменили на «Образы и идолы»)для издательства «Детская литература». После двух лет работы и прекрасных рецензий издание зарубил Институт научного атеизма {45} . Но текст остался, и я приведу из него несколько страниц. С маленьким пояснением: главу о религии древних евреев писала Зина, и может быть, именно она, ее манера подхватывать поэтические легенды вызвала мою реплику, которую я решил обнародовать в книге для детей (не все ли равно, где?). Сперва идет Зинин пересказ мусульманского предания об Аврааме, а потом моя вставка:
«О легендарном праотце монотеизма Аврааме (которого два народа — евреи и арабы — считают своим родоначальником) — сохранилось такое предание: однажды, вглядевшись в звезду, пораженный ее красотой. Авраам воскликнул: вот Бог мой! Но взошла Луна и затмила звезду, и Авраам Луну назвал богом. Когда же взошло Солнце и не стало Луны, он поклонился Солнцу, сильнейшему и прекраснейшему. Но Солнце тоже зашло: и тогда Авраам понял, что ничему видимому не будет поклоняться. Если обожествить каждый отдельный предмет, предметы столкнутся между собой в споре о первенстве. Есть нечто более важное, чем каждый из них в отдельности — их связь, единство законов жизни, сверкающий, как молния, невидимый смысл всего видимого».
Здесь текст Зины кончается и начинается мой; хотя в конце, в словах о живом соке, я снова вижу ее руку:
«Такова поэтическая легенда о возникновении монотеизма. Ученый построил бы более сложную конструкцию. С его точки зрения, путь к монотеизму был гораздо более сложным и трудным. Вера в «того, который наверху», в туманный образ творца мира, есть у многих племен (я забыл точные цифры, но примерно среди 105 из 200 хорошо исследованных племен), но она смешивается у них с верой в других небожителей, пониже. Так было, по-видимому, и у древнейших евреев. Остальное доделала история — то, что в Библии называется "египетским рабством", "вавилонским пленом" и т. д. Начиная со II тысячелетия до н. э. судьба несколько раз забрасывала группы евреев далеко от родной земли. На новых местах боги земли были чужие — вавилонские, египетские. Покориться им — значило отдать победителю не только тело, но и душу. А свои, местные боги до чужбины не доставали. Они были связаны с полями и горами, оставшимися позади, в земле отцов; и люди, теряя землю, вместе с ней теряли часть своих святынь. Живым к действующим оставался только "тот, который наверху". Можно предполагать, что именно обстановка изгнания сделала туманного, невидимого верховного бога таким интимно близким, единственно близким евреям. Ухватившись за эту уцелевшую национальную святыню, развивая и очищая се, пророки возвысили маленькое племя в его собственных глазах, внушая ему веру в свое превосходство нал великими цивилизациями древности, дали ему силу выстоять. В неравной борьбе с империями Средиземноморья постепенно утвердился образ единственного, самодержавного, всемогущего бога, не имеющего никаких соперников (только на такого Бога мог надеяться народ, неоднократно отрываемый от земли и богов земли). Путь от племенной религии к последовательному монотеизму, религии единого Бога и единого человечества, был очень долгим, исторически сложным, противоречивым. В Китае и Индии он так и не был завершен. Там выработались иные формы религиозного сознания (по ту сторону дихотомии "язычество — единобожие"). Но чисто логически становление монотеизма просто и естественно — не менее, чем становление политеизма. Если избрать символом примитивной (племенной) культуры шаманское "мировое дерево", то можно сказать, что это дерево греки и другие народы Средиземноморья увидели как множество ветвей и листьев, прекрасных, пахучих, ощутимых — и не связанных друг с другом. Древние евреи пронесли и развили противоположную идею — единого ствола, мирового стержня. Их бог — миродержец. Он же и "дух, веющий над водами", не только и не столько ствол, сколько (если развить тот же образ) сок дерева, делающий и ствол, и ветви живыми. Он — смысл предметов, одухотворяющий их. Представить его предметом — значит убить его, сделать из бесконечного, не имеющего очертаний — конечным, очерченным. Такая тенденция оконечить бесконечность была очень сильна у всех народов, в том числе и у еврейскою. Но библейские пророки ведут с этой тенденцией яростную борьбу». (глава 3, «Сущий», раздел 2, «Образ не имеющего образа»)
Перечитывая и переписывая этот отрывок, я сделал несколько примечаний. Всё остальное и сейчас кажется мне верно схваченным. Но прибавилось несколько новых фактов и новых проблем. Первая, самая важная проблема (которую нельзя было поставить в детской книге): можно ли объяснить происхождение монотеизма чисто естественным образом?..
Во всяком религиозном развитии есть непременно что-то необъяснимое. Да и не только в религиозном. Начиная с происхождения жизни… Был первобытный океан, теплый, с какими-то комками слизи, способными принять искру жизни, но откуда взялась эта искра, этот сдвиг от химии к биологии? А потом — что превратило обезьяноподобные существа в людей? Австралопитеки миллионы лет пользовались грубо обделанными камнями и не менялись; почему началось движение в сторону ничтожно малой вероятности, которое называют процессом очеловечения?
Какой-то дух незримо участвует в развитии и временами чуть-чуть касается плоти, направляя ее от студня к жизни и от зверя к богу. Такое прикосновение чувствуется и в Библии. Но нужна и плоть, способная принять искру духа; и это, сплошь и рядом, болезненная, неправильная, неустойчивая плоть. «Не такая, как надо». Ибо то, что хорошо сложилось, плохо поддается изменениям… Эту сторону дела я очень остро почувствовал и высказал примерно в 1971 году, вдумываясь в Достоевского, и поместил свои размышления в эссе «Неуловимый образ»:
«Гуманизм не знает ни греха, ни Бога, и не знает древнееврейских (и средневековых) комплексов и неврозов от неспособности дотянуться до своей божественной мерки. Гуманисты греки были здоровые люди. Они не стыдились наготы и предавались радостям плоти (и лесбийской, и дорической; а Диоген и онанизму) без внутренней расколотости, под ясным солнечным небом. Половые извращения стали бытом, даже среди новообращенных христиан из язычников (ср. апостольские послания Петра и Павла). Потом, в период Ренессанса, вместе с возрождением изящных искусств, содомия тоже возродилась и пережила второй расцвет (третий — в наши дни); а просвещенный король Фридрих II положил на дело о скотоложестве резолюцию: "В моем государстве существует свобода верить и… (глагол)".
В древнем Средиземноморье сама религия была гуманистической. Тогда, как говорил Шиллер, боги были человечнее и люди божественнее. В Египте, во время великого праздника, девушка на площади отдавалась козлу. У греков были вакханалии. Острый стыд, испытываемый при этом Иосифом (о котором напомнил роман Томаса Манна), чувство мерзости перед Господом нельзя, видимо, расценить иначе, как социальную патологию.
Когда семеро говорят пьян, ложись в постель. Норма есть норма, нечто среднестатистическое, и то, что от нее отступает, — безумие. Когда все языци покоряются вавилонской власти, безумны пророки, обличающие блудницу… Когда все языци признавали власть Эроса, безумием было искать очищения от плотского греха. Это национальное безумие заразило гниющую римскую империю, стало вселенским, дотянулось до рыцарей, сходивших с ума от любви к Святой деве, и до плясок смерти.
Потом наступил величественный восход солнца. Разум взошел на свой престол и установил, что Константинов дар (а заодно и Дионисий Ареопагит) подложны. Гуманизм разделил на этажи "души готической рассудочную пропасть", и начался новый расцвет искусства. Но, странное дело, он оказался очень недолгим… Сама жизнь постепенно стала иссякать, и герои экзистенциальной прозы, подобно Николаю Всеволодовичу Ставрогину, то хотят доброго дела и испытывают от этого удовольствие, то злого, и опять испытывают удовольствие, но как-то всё вяло, без воодушевления, и чем дальше, тем более вяло, и тем больше хочется удавиться. И вот тут, с отчаяния, люди стали ненавидеть солнце и бросились в объятия ночи, "романтической идеологии", веры.