Записки Степняка
Шрифт:
У отца Юса и походка оказалась подобна речи: частая и дробная. Он долго шел молча и, беспрестанно поправляя пазуху, казалось негодовал. Я тоже молчал и посматривал вдаль, куда бесконечной чередою убегала тяжкая дорога.
— Эка жара-то! — вырвалось, наконец, у меня.
Отец Юс встрепенулся. Он пристально посмотрел на небо и сделал вид, как будто оно неожиданно распростерлось над нами такое знойное и яркое; затем поглядел на свои ноги, обутые в толстые башмаки, и, наконец, с осторожностью произнес:
— Благодать господня… — но, заметив, вероятно, что в этих словах мало утешительного, добавил: — Вот, с божиею помощью, Кривой Обход придет: большой липняк!.. Древеса в обхват и усладительные ароматы.
— А далеко ли?
— Версты через две достигнем, ежели
— Как через две! Да пчельник-то когда же?
Отец Юс смутился.
— Спаси господи и помилуй! — воскликнул он. — Значит обмолвился я вашему степенству: пчельник за Обходом… — И, не дожидаясь моих возражений, затянул груст-{458}ным тенором: "Очи мои излиясте воду, яко удалился от меня утешаяй мя, возвращаяй душу мою: погибоша сынове мои, яко возможе враг…"
Я же был печален. И отец Юс заметил это. Прекратив свой горестный кант, он вздохнул и произнес:
— Благо есть мужу, как ежели возьмет ярем в юности своей.
Я промолчал.
— Блажен убо стократ муж тот, потому прямо надо сказать: начало греха гордыня и держай ю изрыгнет скверну…
— Это вы насчет чего? — спросил я.
— А насчет того, ваше степенство, грехи повсеместно!.. — доложил Юс и, несколько мгновений подождав ответа, продолжал: — Повсеместный грех и прямо вроде как последние времена…
Я снова промолчал, но отец Юс, после краткой паузы, решительно приступил к разговору.
— Я, примерно, из мещан происхожу, — сказал он и, помедлив немного, добавил: — из торгующих. Сеяли мы бакчу, табаком торговали, шкурки скупали… Про город Усмань слыхали? Ну вот, мы из Усмани. Там по большей части такой народ — шибайный… Ну, и все мы, с божьей помощью, кормились. И по суете своей грешили… Грешили, ваше степенство! — Отец Юс меланхолически улыбнулся. — По домашности по своей наслаждались всякими напитками… Бабы в роскоши, примерно: карнолины, сетки… Вот он как, дух тьмы-то!.. Спаси и помилуй… — И, после некоторого молчания, продолжал: Но только возлюбил я пустыню с юности моей. Ежели, теперь, братья по селам поедут и заведут всякий торг, я об одном потрафляю: уйти мне на бакчу и там жить. И живу, бывало, не то что как, а целое лето. Ох, и времена же были радостные! — Отец Юс покачал головою и весь расплылся в тихом удовольствии. — Какие времена! — повторил он сладостным шепотом. — Въявь господь милосердый посылал свою милость. Бывало, сымешь у мужиков пустынь какую-нибудь, выгон ли там или степь, и прямо вырубаешь для меры шест. А в шесте четыре аршина… И ты даже оченно удобно выдаешь этот самый шест за сажень. И сколь много даровой земли этим шестом получишь, даже удивительно… А мужикам это не во вред, потому {459} у них много. Или придет теперь полка: девки полют, а расчета им нет… Тогда только производим расчет, как поспеет дыня. Дыней и производим… Огурец собирать — огурцом производим расчет. И так всякие работы. Или меды ломали. Прямо везешь с собою водку, и прямо пьют и не ведают, что творят… А тут уж не зеваешь, и ежели не возьмешь вдвое или втрое, то без всякого стеснения назовешься зевакой. Да одно ли это, мало что делывали… У баб, опять же, коноплю собирывали или же кожи и всякую рухлядь по деревням… Боже ты мой, какая простота и какой барыш!
И он впал в задумчивость, во время которой лицо его сделалось тусклым и печальным.
— Зачем же вы ушли в монахи? — спросил я.
— Возлюбил еси… — начал было он, но сердито крякнул и произнес: Последние времена!.. — а затем, с какой-то горячей поспешностью и с каким-то шипением в голосе, стал выбрасывать следующие слова: — Девки по два двугривенных!.. Выгона все пораспахали!.. Мужичишки измошенничались, обнищали!.. Бывало, кожу-то за рубль, а ноне четыре отдашь, а за нее и в городе больше четырех не дадут… А медоломное дело? Водку-то он пожрет, за товар же всячески норовит настоящую цену ободрать и пустить тебя по миру… Морозы пошли — бакчу хоть не сади!.. Везде купец пошел, капитал! Ты с умом, а он — с рублем… И прямо от тебя мужик бежит, как от чумы, и бежит к купцу… А мещанин — все равно что жулик… Банки эти теперь — домишки позаложены, бабы в шильонах, жрать нечего…
Долго мы шли, не прерывая молчания. Солнце палило нестерпимо. Яркая желтизна дороги ослепляла глаза…
Вдруг отец Юс встрепенулся и промолвил:
— Вот, теперь взять, сторож этот, Пахом. Пахом-то он Пахом, а уж человека такого погибельного, по прежним временам, с огнем не сыскать!
— Чем же он погибельный? — спросил я.
— Пахом-то?.. — в некотором даже удивлении отозвался Юс и, помолчав немного, с горячностью выпалил: — Пес он, вот он кто… Он не токмо в сторожа его ежели, он в антихристы не годится… Он тетку поленом избил… Он, ежели с ним по-простоте, с костями слопает, {460} вот он какой человек! — И Юс с негодованием отплюнулся, но спустя немного, вздохнул и сказал: Спаси господи и помилуй!.. — И мы снова в молчании продолжали путь наш. Меня одолевала скука.
А отец Юс не скучал. Он часто стал отставать от меня и, отставая, пригинался к земле и хватался за грудь, как бы от боли. Сначала это приводило меня в недоумение и даже беспокоило. Но после каждой такой остановки лик отца Юса просветлялся и глаза выражали плутоватую радость; вместе с этим его скуфейка сдвигалась на затылок, движения становились развязнее… Наконец внезапный звон стеклянной посуды объяснил мне все, и я уже нимало не удивился, когда горлышко полуштофа предательски выглянуло из плохо прикрытой пазухи моего спутника.
А когда липовый лес раскинул над нами густые свои ветви и влажная тень прикоснулась к нашим пылающим лицам и обмахнула их как бы крыльями, отец Юс и совсем пустился в откровенность. Он торжественно вынул полуштоф и предложил мне выпить. Я отказался. Тогда он заподозрил меня в деликатности. Он убедительно болтал остатками водки и говорил:
— Ваше степенство! Будьте настолько благосклонны!.. Как мы есть из мещан и чувствуем благородного человека… Вы что — вы думаете, маловато? Э, ежели теперь Пахомка меня изобидел — шкалика два он вытрескал, пес, непременно вытрескал… Так мы, с божьей помощью… — Тут он с лукавством улыбнулся и, отвернув полы ряски, вытащил из кармана штанов другой, совершенно еще непочатый, полуштоф. — Отец Юс понимает свое дело! — сказал он и снова спрятал посудину.
А пчельника все не было. Правда, идти теперь было прохладно, но какая-то непонятная истома и в прохладе этой томительно стесняла грудь. Дятел задумчиво гремел по деревьям… Несколько раз в вышине разносился резкий голос синицы. Где-то иволга протянула грустную свою песню… И вдруг лес переполнился каким-то смутным шепотом. В лицо пахнул ветер. Листья затрепетали… Я взглянул на небо: тучи, синие и мрачные, толпились над нами. Солнце еще не угасло: оно по-прежнему пронизывало лесную чащу мягкими зеленоватыми полосами и круглыми пятнами играло на узорчатых листьях папо-{461}ротника, но лучи его уже не жгли, а только сверкали ослепительным блеском… А спустя немного тучи бросили тени, и лес переполнился таинственным сумраком. И снова стала тишина. Листья поникли в каком-то бессилии. Папоротник распростирал свои лапы в недвижимой дремоте… Только синица резко тревожила тишину и в каком-то беспокойном задоре мелькала над деревьями. Было душно.
А мой спутник окончательно развеселился. Неукоснительно докончив полуштоф, он совершенно утратил всякое смиренство и если походил на кого, то уж никак не на инока. Благочестивые словеса свои он забросил. Скуфейку молодецки заломил за бекрень…
— Ваше степенство! — кричал он. — Ежели мы теперь в иноческом житье находимся, мы прямо понимаем это как попущение… Там сборка, там скородьба, работники… Вот-те и осталось шиш с маслом!.. А тут шильоны… Нет, брат… — и вдруг, переменяя тему: — Но только у нас есть благочести-ивые иноки!.. Есть у нас теперь отец Панкрат: ты приди к нему и пощупай. Прямо как пощупал — цепь! А в цепи два пуда… Ей-богу!.. С походом два пуда будет… Сам вешал… И прямо вроде ремня она на нем… Тяжеленная цепь!.. А мы что? Мы — грешные, слабые… Мы не токмо что, а прямо надо говорить — подлецы… — Отец Юс сокрушенно смахнул грязным рукавом грязные слезы и, легонько вздохнув, произнес вполголоса: — Эх, жизнь, жизнь…