Заполье
Шрифт:
— Согласен, — зевнул Алексей. Он, кажется, жалел уже, что поддержал, сам ввязался в этот повсеместный ныне и какой-то обессиливающий, подозревал Базанов, трёп; но и «завод» еще оставался. — И какая там элита, если продалась? Элиты не продаются. А этих всех — в трибунал, козлов. С гэкачепе вместе, тех тоже, маразматиков, за невыполнение долга. К стенке холодной, в науку. Этим самым… потомкам нашим, чтоб остереглись.
— Не против, в принципе. Только элита ведь — она одна, вот эта. Какую вырастили, другой нету.
— Я хлеб ращу, мне до них, до этих…
— А вот вырастили же, и не отказывайтесь. И рабоче-крестьянских детей в ней, из народа, большинство ж! Было, по крайней мере. Не получается, выходит, из детишек этих элиты… продажны, неумны? Нестойки? Родового, как Иван вот Егорович говорит, интереса не разумеют, не имеют в крови и потому отстоять не могут — так? Так или не так?!
— Дело в отборе, — сказал Базанов. — А если он отрицательный, то хоть из какого слоя-сословия…
—
— Её не сажают, редиску, — сеют, — грубовато, может, сказал Алексей. — А татарник приходилось видеть, большой? Сколько головок у него, и расцвели которые, и нет — считали? Так и тут, и не у нас одних.
— Да боюсь, другую голову враз не отрастишь…
— А я не боюсь. — Он говорил равнодушно, пожалуй и небрежно даже; и больше нюхал, кажется, чем пил его, кофе. — Худо без головы, конечно… еще хуже без царя в голове, как теперь. У вас тут курят? Вот спасибо… А уметь если, а когда надо было — Сталин за десяток лет вырастил. И другим еще понаставили, головы. Образумили.
— Ну, ей и цена такая: на одно поколенье хватило — с натягом, — неожиданно жёстко, если не злорадно проговорил Мизгирь, — с маразматическим уже, действительно, всем курам забугорным на смех. Аристократия, нечего сказать: из мавзолея выкинул преемничек, закопал и сверху поссал…
— Цена ей — победа, — заступился Иван, оглядываясь на дымившего хмуро Поселянина, — я ту имею ввиду, большую. Никто такой и никогда победы не имел. Никто.
— И пораженья нынешнего — это в мирное-то время… из всякого ряда вон, ошеломительное! И позорное, еще позорней царского — в виде фарса уже намеренного, с предательством уже тотальным, которого тоже мир не видывал… не элита это — дерьмо, беспринципней бомжей. А итог, общий?
— Как всегда, — пожал он плечами, — предварительный.
— Ну уж нет уж, Иван Егорович, избавьте, для меня эта вечная предвариловка ваша никак не подходит — как и для него, — он длинный узловатый палец выбросил в сторону Поселянина, словно наткнуть на него хотел, — и для вас самих. Победа вчерашняя, проблематика всякая завтрашняя — не актуально это всё для нас: вчера нас не было, завтра не будет… сколько уж говорено меж нами! А есть — сегодня, и я в нём, пораженец, человек пораженья, и что мне прикажете делать? — И жадно к чашке припал красными своими меж начатков, остатков ли бороды губами. — Что?..
— Ну, вы-то, положим, без дела и других не
— Да это я не делаю, а… трепыхаюсь. На деле дела нет, я гарью пораженья отравлен, контужен, оружье потерял, командиры в придурках у победителей, у мародёров на подхвате… трезво? Увы. Я раздавлен, потерян для себя и других, полубеспамятен, я уже друзей от врагов толком отличить не могу, кровное чтоб защитить, поскольку трусом отъявленным отчего-то стал, мною баба помыкает, а дети презирают. И женщины меня не любят — и правильно, за что такое меня любить?.. Вот я кто такой, нынешний русский. Я всё сдал с потрохами, что можно и чего нельзя, ни под каким бы видом нельзя! За колбасу обещанную, за барахло ношеное из гуманитарки, да что там: за оплеухи даже и пинки поучительные, каковыми гоним я в царство демократии, за поученья!.. Бомонд наш, сливки эти прокисшие — черт бы с ними… если б я сам вот таким не был, человек массы, народа!..
— А ты не будь, в чём дело, — сказал наконец Поселянин и с сожаленьем, показалось, отставил пустую чашку. Он всё разглядывал Мизгиря, особо не скрывая этого, но и без любопытства излишнего, какое оскорбительным могло бы показаться тому. — А стал если — значит, стал… На ты не к вам я, а вообще. Побеждённый — это кто согласился быть побежденным, чего тут крутить. Тот виноват, кто оправдывается.
— Да согласья моего никто и не спросил! Наплевать им, с чем согласен я, с чем нет… пришли и делают что хотят! Невидимые пришли, за грудки не схватишь!.. — Он разгорячился нешуточно, расстроился даже, и непривычно слышать было некий хрипловатый, через басок его глухой пробившийся вдруг фальцет, Дима — и тот «мышку» отложил, быстро глянул на него. Но уже опять пальцы его длинноватые сноровко чашечки хватали, уносили за стойку, к рычажкам и краникам агрегата, щёлкали там, наполняли и выставляли их на жостовской работы подносик маленький — и было в движениях этих что-то непередаваемо бабье, привычно-суетливое… — Вот-с, прошу еще порцион… Жесточайшие в мире солдаты — понимаете?! — это не в говённого цвета униформе, а в белых воротничках… думающие солдаты, да, и они знают о нас всё теперь, всю подноготную, тайну нашу главную, перед которой собственно военные секреты наши — сущий, скажу я вам, пустяк!..
— Это они так думают… пусть думают. И подольше. Не они первые.
— Да вы, я вижу… Вы не вполне, может, представляете даже, какое могущество против нас отмобилизовано, — несколько неуверенно сказал, искорками вопросительными на него и на Базанова глянул Мизгирь, подносик сдвинул к ним. — Пейте, остывает же… К нам применили системное оружие не то что завтрашнего для нас, нет — послезавтрашнего дня, если по меркам нашего политиканства убогого. Но и более того скажу вам: оружие, которое мы — в силу менталитета своего клятого, полудетского — и не создадим никогда в ответ, поскольку всё на черных технологиях оно основано и славянской душе нашей ну никак не приемлемо… ведь же не будешь ты младенца в огонь бросать — ну, как янки во Вьетконге, как эсэсманы. Мы беззащитны, понимаете ли?! Оружие организационное, финансовое, информационное — и всё в мировом масштабе, массированное; а мы не армия уже, а так, отрядишки разрозненные без тыла какого-либо, и пятая колонна по всему нас политическому — пока — полю шугает, а фронт везде у нас, через каждого начальничка плюгавого, продажного проходит, через телевизор каждый и радиоточку в любой квартирке, домишке нищем… Через души даже и детишек наших, про сладкое не совсем забыли они еще, через жен обношенных, тотально!.. Перед ним вермахт какой-нибудь — игрушка грубая механическая, сломал и выбросил; а это — времени дух, и он весь против нас, он везде и нигде, ни кулаком его, ни кассетной боеголовкой… Такого — не было, это надо ж понять!
— А с чего взяли-то вы, что я об этом самом оружии не знаю? — закурил снова, прищурился через сигаретный дым Поселянин. — Тайна беззакония — она для дураков. Для тех, кто знать не хочет. Тайны самой нету давно, пусть не надеются. А без неё это не та уж сила. Главное, знание против неё… отмобилизовать, так вы сказали? Хорошо сказали. Гут гецухт.
— Н-не понял... — Мизгирь даже брови поднял. — Как вы сказали?
— Гут гецухт — что тут непонятного? — глянул на него пристально Поселянин. — Немецкий. Это преподавалка немецкого у нас говорила так, в институте… помнишь, Вань? Марго нашу, Маргариту?
— Да вроде… Нет, Владимир Георгич, ведь и греческий огонь, и аэропланы, газы там — их тоже когда-то в первый раз применили… ну, и что?
— Да другое это, ребятушки, — принципиально иное. Полносистемное!.. Непобеждённого — не остается, нич-чего! Не оставляется в принципе. Сама возможность появления очагов сопротивленья уничтожается, по всем третьестепенным даже узлам национальной самообороны, охранительства… не тактика — стратегия выжженной пустыни, так! То есть и профилактика тотальна, с последующим полным контролем психофизики оставшихся человечков, да хоть со спутников. А с другой стороны, не оставлена будет, возможно, даже и веская какая причина бунтовать, материальная: пожалуйста — ешь, пей, сношайся… И вкалывай, само собой. А за идею умирать, знаете, — таких и всегда-то немного… таких — на уничтоженье в зародыше, нещадно и с перебором даже, с подстраховкой. Шансов не оставляется, считать они умеют теперь, но… ищите, как отбиться.