Заповедь речки Дыбы
Шрифт:
Скалы кончились, и Степанов ступил на снег. Собственно, это был не совсем снег, плотная, веками слежавшаяся масса, которая выкристаллизировалась в зерна льдинок — фирн. Сверху фирн действительно подтаял, сделался рыхлым, и можно было твердо, с притопом врубая трикони, идти в полный рост.
Но чем ниже спускался Степанов, тем круче становился кулуар. Он забеспокоился — рассчитывал на другое, думал, выполаживаться склон начнет не в самом низу, а раньше.
Его худшие предположения оправдывались — спуск пошел не равномерно, а ступенеобразно, перегибами. Однако первый он прошел хорошо. Просто соскользнул по нему, как на лыжах — глиссировал, и надежно остановился на подтаявшем пологом фирне.
Дальше пошло хуже. Стенки кулуара затеняли солнце — фирн успел затвердеть, а на следующем перегибе Степанов увидел голубой чистый лед. С большим перепадом высоты лед изгибался круто, изломами, отдавал в глубине бледно-изумрудным светом. «Тут без ледоруба не пройти: если поедешь, не остановишься. Ступени бы вырубить, тогда…» — с тревогой думал он, еще не предполагая, где искать выход.
Степанов остановился. Даже подходить к краю, чтобы осмотреть кулуар ниже, было безумием. Но и возвращаться, пробовать другой спуск особого смысла не имело. Сколько на это уйдет времени, сил, успеет ли он тогда до сумерек? Да и найдется ли там путь лучше?
Он оторвал взгляд от гипнотизирующего льда и начал осматриваться. Противоположная стенка цирка, раньше казавшаяся мрачной и чужой, дыбилась прямо перед ним — теперь желанная и недоступная. Отсюда она казалась даже уютной — он ясно видел, что камни в трещинах, где еще перед полуднем сочилась талая вода, снова примерзли и лежали прочно, потому что прямое солнце ушло и освещало рассеянным светом из-за гребня. Там теперь не было бы проблем, только лови удачу, а он так глупо остановился в середине спуска.
Степанов посмотрел вниз — вот дно полуцирка, камень брось — меньше чем через минуту — там. Взгляд скользнул по серой скалистой стене кулуара, и его как обожгло: вот же выход — выйти на стенку и спуститься по скалам.
Он знал, что между льдом и скалой летом всегда бывает краевой зазор, рантовая трещина — рантклюфт, потому что камень нагревается под солнцем быстрее и лед подтаивает, отступает. Так было и в этом месте.
Трещина оказалась широкой, и Степанов попробовал подняться вверх, рассчитывая, что она сузится, но возле первой же ледяной ступени остановился: трикони скользили, а опоры для ног рубить было нечем.
Он вернулся и еще раз осмотрел трещину. Можно было перепрыгнуть, только неприятно нервировал близкий край, где лед голубел совсем уж гладкой поверхностью.
Он убедил себя рискнуть. Надо было разбежаться поперек кулуара и в прыжках, всей тяжестью тела врубая трикони, добежать до края, набрав инерцию, прыгнуть и, пролетев два с лишним метра, прилипнуть к скале.
Он отошел подальше, почти на самую середину снежника, и там неторопливо выкурил папиросу, сосредоточиваясь только на одном — на прыжке.
Ему оставалось пробежать метра два, когда трикони левого ботинка не врезались в наст.
Упав боком на склон, Степанов сразу перевернулся лицом ко льду, как учила строгая альпинистская наука падения и, распластавшись, старался увеличить площадь трения, удержаться. Скользил он медленно, и казалось, что вот-вот остановится.
«Если бы ледоруб», — мелькнула мысль, и он попытался вытащить нож, но в это время перевалился через перегиб, и его напряженное тело, в котором все превратилось в молчаливый вопль, стремительно набирая ускорение, заскользило вниз.
Через секунду ему удалось достать нож и, царапая лезвием лед, с какой-то не своей, нечеловеческой, силой прижать его к груди. Он даже не ощутил, замедлилось движение или нет. Нож сломался, и он, кажется, расслышал жалобный звон клинка.
Когда развернуло головой вниз, Степанов увидел крупные камни морены… «Конец! Все», — успел подумать он.
Очнулся Степанов сразу, а может быть, вообще не терял сознания. В первое мгновение не почувствовал своего тела и удивился. И испугался.
Видимо, все-таки не терял сознания, потому что, хотя и боялся пошевелиться резко, сделал это невольно, как бы продолжая цепляться за склон.
Степанов почувствовал боль и обрадовался. Она была знакомой: жгучая, саднящая боль в ладонях ноющими толчками отозвалась во всем теле, и он пошевелился решительнее.
Через некоторое время жгло и ныло уже во всем теле, но острой до тошноты боли не было нигде.
«Слава богу, кажется, кости целы, — подумал он. — Но почему жив-то остался?» Он приподнялся, привалился спиной к обломку и огляделся. Крупные глыбы громоздились несколько ниже, метрах в двух, трех от него. «Повезло — не долетел». Он лежал на мелких камнях, выровненных отступившим языком льда.
«Жив! И на этот раз… — удивленно и радостно думал Степанов. — Господи! Ну и везет. Скорее бы все кончилось. Осенью в Москву, и больше не поеду. Хватит. Так ведь не будет везти всегда. Сколько веревке не виться, а конец есть. Я свое отработал. Все. Теперь пусть другие».
Он понемногу успокаивался. Закурил и вдруг представил, что где-то сейчас совсем другая жизнь, в которой не надо делать того, что он каждый день делает здесь. Там тепло и спокойно, ничто не угрожает самой жизни непосредственно сию минуту; и не надо постоянно перешагивать через свое «не хочу»; не надо постоянно решать самому, а просто подождать, что за тебя решат другие, и добросовестно исполнять.
Летом в той жизни бывают воскресные дни, есть пляжи, книги, театры, баня. Он решил, что если будет более осторожен и терпелив, то у него будет зима и он пойдет с женой в театр. В театре она выглядела особенно красивой, настолько, что он временами и не верил — она его женщина, его жена. Он представил, как она наденет его любимое платье с вырезом на груди, где чуть видно ложбинку, и там будет маленькое колье из синих камешков, как он купит самые дорогие билеты и обязательно в оперу. «Лучше на оперу, — решил он, — тогда можно будет слушать и иногда смотреть на нее».