Заповедь речки Дыбы
Шрифт:
Степанов понял, что сейчас надо отпускать левую ногу, что еще несколько сантиметров — и он начнет падать…
Степанов бесконечно длинную секунду ни за что не держался, свободно сползал по скале и, наверное, в эту секунду успел умереть.
Правая рука вжалась в щель, пальцы левой нащупали крохотный выступ, и в тот момент, когда он чуть задержался и тело, приготовившись к падению, инстинктивно напряглось, трикони правого ботинка попали на выступ.
Через полчаса Степанову удалось спуститься вниз. У самого основания он пересек два кулуара, которые теперь, в неверном ночном свете, едва угадал.
Он еще не мог сообразить, попал ли в третий желоб, просто шел и шел вверх, а когда понял, успокоился и, выкурив подряд две папиросы, через силу заставил себя подняться. Постоял еще, приглядываясь к сумеркам впереди, и ритмично, не торопясь, чтобы больше уж не отдыхать, стал подниматься.
Иногда в темноте задевал за острый камень и сбивался с ритма. Приостанавливался и, потоптавшись на месте, снова размеренно шел вверх.
Все ощущения в нем притупились. Пусто и гулко отдавались шаги в голове. Только одно теперь вело вперед безостановочно — желание перехватить ребят. Теперь он почему-то верил, что они решатся и пойдут его искать.
На предвершинный гребень он вышел из последних сил. Долго, потому что не боялся теперь пропустить ребят, лежал на щебне, привалившись плечом к большому камню. Здесь было светлее, хотя небо уже по-ночному открыло все свои звезды. Он курил, смотрел в темную тишину и наслаждался неподвижностью.
— Э-э-э-й! — услышал Степанов с вершины.
Он поднялся и неожиданно для себя хрипло, громко закричал в ответ. Радость, тепло и беспомощность были в его крике. И он не узнал своего голоса.
Степанов вгляделся — у самой вершины было почти светло, подсвечивало запрятанное за горизонт призрачное солнце. Вдалеке он увидел две вертикальные тени. Ребята шли к нему — видимо, сверху они не слышали его голоса.
Степанов поднялся и вдруг ощутил, что теперь идти совсем почти не может, но, пересилив боль и усталость в непослушных ватных мышцах, пошатываясь, заковылял навстречу.
САМЫЙ ПЕРВЫЙ СНЕГ
Повесть
Но я любитель старых тополей,
Которые до первой зимней вьюги
Пытаются не сбрасывать с ветвей
Своей сухой заржавленной кольчуги.
В конце зимы Солдатов стал чувствовать себя особенно худо. И очень некстати. Подготовка к полевому сезону шла полным ходом, участок ему летом запланировали на очень интересном объекте, из четверых рабочих двое обещались поехать старые, а медицинскую комиссию он не прошел: усатый пожилой председатель-терапевт был не просто против, он отечески посоветовал года на два сменить полевую работу на камеральную, северный климат — на западный умеренный, ибо его, Солдатова, легочные да язвенные дела и быстрее и иначе не поправить.
Солдатов не спорил, понимал — подлечиться надо, и друзья-сослуживцы не раз намекали, что пора серьезно заняться здоровьем; но когда Матвеич, — начальник экспедиции, с которым были знакомы много лет, еще по работе в отдельно действующей партии — с нее и началась экспедиция, — предложил воспользоваться «горящей» путевкой в Ессентуки и вообще не мучиться сомнениями, а написать сразу два рапорта: первый — на положенный за два последних года отпуск, второй — на перевод или в одно из западных подразделений, или даже в само управление, в столицу, с тем чтобы к окончанию отпусков успеть это оформить — у Солдатова, как говорят, внутри все оборвалось.
Матвеич поднялся из-за стола, шагнул к Солдатову и, придавив его плечо к спинке стула тяжелой ладонью, просто и коротко сказал самую суть: «Ну-ну, чего это ты? Если бы навсегда, ну — понятно… А ты ж с надеждой улетаешь. Вернешься еще. Порабо-о-таем».
Никогда не подозревал Солдатов, что так мучительно сразу менять жизнь. Если бы не донимали боли в желудке от свежезарубцевавшейся язвы, ревматическая ломота в суставах и прочие недужные, изматывающие нервы неприятности, он, вероятнее всего, сбежал бы из санатория ровно через неделю.
Торопливая напряженная жизнь, в которой всегда не хватало дня, часа, минуты, как о стену ударилась: никаких дел, никаких забот, кроме лечения — покой тщательно оберегался. Все расписано и известно заранее: процедуры, сон, прогулки, меню. А хуже всего, что это знаешь не ты один — сам по себе, это знают и подготавливают для тебя другие люди, а больной, — так теперь он назывался, — и думать не должен, как все устроить.
Наверное, такой режим переживают по-разному. Большинство людей находило себе какие-то дела: «санаторные» ежедневно деловито приглядывались в киосках и магазинах к совершенно ненужным в повседневной жизни вещам; старательно, как будто обязанность выполняли, ходили и ездили на экскурсии; знакомились и прогуливались уже не поодиночке, а воркующими парами, пересмеивающими все и вся компаниями, тихо и непрерывно беседующими группками. И не только праздность управляла их желанием уйти от одиночества, сколько стремление забыться, убежать от болезни или найти облегчение в сочувствии. Солдатов судил об этом по себе: в первую неделю, в силу специфики лечения, болезнь желудка обострилась и боли усилились до мучительных.
Он внимательно прислушивался и понимал, что беседы эти только на первый взгляд нудны и никчемны, на самом деле в них много сочувствия той самой, неумеренной в работе и противоборстве обстоятельствам, жизни, что и привела этих людей сюда с гастритами, язвами и неврозами.
Но сам он знакомств не искал, потому что не умел этого делать: не хотел, чтобы жалели, и вообще не рассказывал о себе — возможно, потому, что стеснялся и не привык быстро сходиться с людьми; а возможно, потому, что разговоры вокруг были очень далеки от дела, каким жил в последние годы, вернее, от той профессии, которая не оставляла почти времени и возможности для других интересов. Он понимал, что на людях надо будет подлаживаться под общий тон, но этого больше всего и не хотел.
Его отчужденная сосредоточенность останавливала, даже отпугивала население лечебного ковчега; и как сложилось с самого начала, так и тянулось до самого конца.
Однако Солдатов не очень-то тяготился одиночеством и не огорчался некоторой пустотой вокруг: это помогало разобраться в своем, личном, понять по-своему окружающих и попробовать привыкнуть к предстоящей иной жизни, с виду спокойной, но такой чуждой.
Сложности у него возникали. Пытаясь отвечать на вопрос о своей профессии и видя в глазах человека любопытство, интерес, он вскоре убеждался в полном незнании сути дела. Судили по фотографиям в газетах или журналах, изображавшим людей — с теодолитами, нивелирами и поперечно-полосатыми рейками, — которые то романтично улыбались, то напряженно и сосредоточенно вглядывались в даль, ведомую, кажется, только самим корреспондентам.