Шрифт:
— Знаешь, Тинк, — сказал кто-то над головой, — в сердце моем печаль. Не успели мы оглянуться, декабрь наступил. Все умирает, а наступит ли в этот раз весна — неизвестно…
Он прав, подумал я и осторожно поднял ресницы. Правый глаз заплыл, и открываться не желал. Разбитая скула ныла, словно утыканная стеклом. Надеюсь, кость цела.
Он сидел рядом, задумчиво глядя на глиняные отвалы. Молодой, лет двадцати, худой и резкий, веснушчатый, с волосами рыжими, как жженый померанец. Да, отстраненно подумал я, возможно, мы даже знакомы. Разве имя его не Ван Персек? Живет на отшибе, в самодельном шалаше
Ван Персек извлек из складок своего оранжевого комбинезона губную гармошку и принялся тихонько наигрывать что-то невыразимо тоскливое и прекрасное.
Дефектив. Вот как он себя называет. Или сычник? Что-то вроде того. Утверждает, это такая профессия.
— Послушай, Ван Персек. Меня отколошматили до полусмерти. В голове трещит, будто там петарды рвутся. Могу я покемарить спокойно?
Он перестал играть.
— Знаю. Тебя побили за то, что ты бросил камень в игрунца.
— Бросил. Презираешь меня за это?
— Я не такой, как все.
Я хмыкнул, устало повалился на жесткую сухую траву. Над оплывшими глиняными терриконами поднималось крошечное тусклое солнце. Пахло жженой серой. Вдалеке свистнул локомотив. Антрацитово-черное, в багровых прожилках небо тяжело колыхалось, как грязные изорванные шторы, оно висело совсем низко — протяни руку и коснешься плывущих по ветру темных клочьев.
— Вчера ночью на станции, — сказал Ван Персек неестественно ровным голосом, — обходчик нашел труп человека. Чужого. Не из города, понимаешь?
Я молча смотрел на карьер. Над глубокой дымящейся раной в животе земли прилепился наш городок — два квартала бетонных чушек, отделенных друг от друга высокой стеной.
— При парне не было никаких документов. Никаких социальных знаков. И одежда… я никогда не видел ничего подобного. Тинк, твоя машина на ходу?
— Взгляни, приятель, — сказал я, — какой чудесный нынче восход. Видишь, как мазут отливает радугой на терриконах?
Лицо дефектива посерело. Рыжие брови сошлись к переносице.
— У погибшего в кармане нашли записку. В ней — всего четыре слова: «упокоение на кладбище дураков». Я видел этот почерк, Тинк. Это писало нечеловеческое существо.
Я пожал плечами, вздохнул. Поднялся (из горла вырвался натуральный стариковский стон), медленно пошел прочь. Пустят ли меня игрунцы теперь к пищевым лоткам? Не пустят — черт с ними, отберу у кого-нибудь хавчик. Вот хоть у Ван Персека.
— Тинк! — Долетело в спину. — Я думаю, парня убили игрунцы.
Небо качнулось. Я осторожно вдохнул холодный нефтяной воздух, повернулся. Ван Персек стоял над обрывом — недвижный черный силуэт на багровом фоне.
— Помоги мне вывести их на чистую воду, Тинк.
— Что надо делать?
— Полагаю, чужак что-то искал. Он хотел сесть на поезд, но не знал об охранной системе на вокзале. Мы с тобой прыгнем в состав на ходу — когда он выйдет из города.
Пиритовый экспресс медленно набирал скорость. Бесконечный караван серых вагонов с лязгом тащился вдоль бескрайней свалки, исчезая за горизонтом. Сквозь надсадное пение ванперсиковой губной гармоники нарастало монотонное «ду-дум, ду-дум».
Я
— Теоретически, — с жаром сказал Ван Персек, спрятав гармошку, — записку мог написать игрун. Но мы, детективы, должны отбрасывать наименее вероятные версии. У игрунцов, насколько мы знаем, нет письменности. Они не используют наши языки. Нет, это кто-то другой.
Он помотал рыжей головой, подхватил кусок пирита, азартно запустил его в дорожный знак. Промазал.
Поезд разогнался. Ду-дум, ду-дум.
Ненавижу игрунцов. Я закрыл глаза, и в темноте памяти затлел огонек. Мне было девятнадцать, Мари — шестнадцать, когда игруны, ничего не объясняя, разделили город стеной. Превратили в две резервации, мужскую и женскую. Мари… маленькая, черноглазая, черноволосая, живая, ласковая. Мы росли вместе и всегда были близки, как брат и сестра. Долгими жаркими вечерами мы сидели бок о бок на крыше, взявшись за руки, и смотрели на растущие вдоль горизонта муравейники терриконов. Мари часто плакала тихонько, спрятав горячее лицо на моей груди, словно предчувствовала беду. Я злился и требовал «прекратить нытье» — теперь презираю себя за это. Где ты сейчас, маленькая Мари? Думаешь ли обо мне? На нашей стороне ничего неизвестно о том, как живут в женской половине мира. Вот что странно, когда игруны собрали весь слабый пол и увели за силовой барьер, мало кто из нас возмущался и протестовал. Им виднее, говорили одни. Значит, так надо, добавляли другие. А что можно сделать — спрашивали третьи?
— Криминалист действует по науке, — сообщил Ван Персек, — ищет зацепки, улики, определяет круг подозреваемых, изучает место преступления, допрашивает свидетелей. У нас с тобой, Тинк, ничего нет, кроме записки. Поможет логика.
Ду-дум, ду-дум, ду-дум, ду-дум.
Я вздохнул и натянул на глаза кепку. Рюкзак с машиной внутри раскачивался под затылком. Куски пирита втыкались в лопатки — как ты не ложись на гору этого сверкающего мусора, все равно неудобно. Зачем игрунцам столько пирита? Может быть, узнаем в конце пути. Мой спутник все лопотал что-то; его слова, как надоедливые пчелы влетали в мое левое ухо и, не оставив следа, вылетали из правого:
— Тот парень, чужак… я думаю, он что-то хотел найти, но только зря погиб. Полагаю, это как-то связано с пиритовым бизнесом игрунцов.
Не все ли равно, подумал я сонно. Но если мы докажем, что его смерть — дело рук этих скользких уродцев, люди задумаются, вот это важно… я соскользнул в дрему. В беспокойном сне я увидел Мари. Она шла по свалке — далеко-далеко, игрушечная черная фигурка на фоне горящего неба. Я долго бежал следом и звал, срывая голос, но Мари все удалялась, пока не растаяла в душном тумане.