Заре навстречу
Шрифт:
Но лицо Утева не дрогнуло, наоборот, оно стало каменно-неподвижным. Кивнув головой, он произнес равнодушно:
— Музыкант так музыкант. Значит, посидим, послушаем.
Оглянувшись, отступил к стулу, обитому цветастой материей, положил на сиденье папаху, уселся на нее и замер в спокойной позе ко всему безразличного человека.
Немного спустя оп предложил рабочим:
— А вы, ребята, чего стоите? Давайте, присаживайся, кто куда, но с мебелью поаккуратнее, не замарайте.
Кобрин торжествующе спросил Утева:
— Ну что, доказал?
— Это
— Вы говорили, не музыкант, а вот играю!
— Вы про это? — спросил беспечно Утев. — А я думал, про что другое, пригладил на затылке ладонью волосы и сказал ухмыльнувшись: — Ну вот и играйте себе, а мы, значит, послушаем.
— Но я же не машина! — взмолился Кобрин. — Сколько можно?
— Это вы про что? — опять с простодушной улыбкой спросил Утев.
— Я говорю, устал, больше не могу.
— Чего не можете? — осведомился Утев.
— Устал, понимаете, устал! — Кобрин ударил себя кулаком по груди. — Не понимаете, человек устал!
— Это верно, — согласился Утев. — Обалдеешь одно и тоже столько бренчать! А вы другое что-нибудь. С отдыхом, конечно, нам спешить некуда.
— Хорошо, — покорно сдался Кобрин, — я вам другое сыграю, в миноре.
Он закрыл глаза и стал играть тот же "Собачий вальс", но уже не на басах.
— Уважаемый, — прервал Утев укоризненно. — Опять те же фигли-мигли. Вы же другое пообещали.
— Я и играю другое, — пожал плечами Кобрин и с презрением заявил: — Вы же ничего не понимаете в музыке! И не можете судить.
— Почему же не можем! — спокойно сказал Утев. — Можем. — Подойдя к роялю, он взял стопку нот, выбрал из них тетрадку, долго глядел в нее, шевеля губами, потом поставил на пюпитр и почтительно попросил Кобрина: Вот, будьте любезны, сыграйте эту штуковину.
Кобрин сунулся лицом в ноты, потом откинулся на табуретке.
— Без очков не могу.
— Извините, на вас же пенсне надето. Что ж, только для модели носите?
— Нет, для дальности. А для чтения пользуюсь очками.
— Вот, будьте добреньки, попользуйтесь для нас, — осклабясь в усмешке, попросил Утев.
— Очки я потерял, — сказал Кобрин и даже похлопал ладонями по карману халата.
— Тогда вот что, — сказал Утев. — Я вам нотки называть буду, а вы уж сами в клавиши пальцы пихайте.
— Какие ноты? — выпалил Кобрин. — Откуда вы ноты знаете? Вы что, издеваться надо мной вздумали?
Утев встал, молча надел папаху и, обращаясь к рабочим, сказал сурово:
— Значит, отдохнули? Ну, теперь будем его выносить помаленьку.
— Вы не имеете права, я не позволю! — кричал Кобрин. — Я же музыкант, вы все слышали. А в мандате сказано: инструмент национализируется только у тех лиц, кто им не пользуется.
— Вот что, господин хороший, — глухо сказал Утев. — Побаловались вы с нами, и довольно. Я ведь баянист.
И уроки по нотам брал, когда лежал в госпитале для раненых воинов. Так что спектакль ваш даже вовсе не получился. Вот вам ордер. На нем моя расписочка. Кладите его себе в бумажник и сохраняйте на память.
— Ладно, грабьте! —
— Если бы мы по-вашему вас грабить стали, — спокойно сказал Утев, — так и портки с вас унесли бы.
Я ведь у вас пяток лет на фабричке поработал в пимокатах. Одних штрафов, которые вы с меня брали, хватило бы, чтобы такую музыку купить.
— Не помню. Такого у себя не помню.
— А я лицом шибко с тех пор переменился, — сказал насмешливо Утев.
— То есть как?
— А вот так. Меня ваш племянничек в чан, где шерсть парилась, сунул за упрек, что глину велят замешивать в шерсть для солдатских валенок. Ну, шкура и облезла. А теперь новая выросла. И ухи новые. Тогда были бараньи, а теперь человечьи. Понятно?
Подперев могучим плечом рояль, рабочий отвернул ножку, передал ее Тиме.
— Хорошая работа! Гладкая. Ты ноги с него не как поленья клади, а, чтобы не побились, сеном проложи.
Рабочие бережно вынесли рояль на улицу и положили на розвальни. Парусиновый чехол от рояля Кобрин решительно отказался отдать. Смяв в охапку и прижимая его к груди, он заявил с отчаянием:
— Только через мой труп! — И поспешно добавил: — В ордере про чехол ничего не сказано. А вы, я знаю, на штаны себе изрежете.
— Эх ты, брюхоногая! — с сожалением сказал Утев и, сняв полушубок, накрыл им рояль, потом вопросительно посмотрел на рабочих. Те молча стали снимать с себя:
один — стеганую кацавейку, другой — поддевку, третий — татарский азям. — Ну, — приказал Утев Тиме, — поезжай потихоньку, да смотри полегче на ухабах: вещь нежная. А мы вперед рысью, не ровен час, прохватит морозец, и, низко натянув папаху, засунув руки в карманы штанов, зашагал по тротуару, не оглядываясь.
— Грабители! — крикнул с парадного крыльца Кобрин и с силой захлопнул за собой дверь.
Кончился теплый снегопад, и вместо него потекла с неба едкая, леденящая стужа. Васька, словно искупавшись в соленом озере, покрылся белым инеем, а на отвислой нижней губе его висели сосульки. В светло-зеленом небе торчала белесая изогнутая осьмушка луны, а багровое солнце провалилось в темно-синюю таежную чащу, и цинкового цвета тени ложились на белый, словно изнанка яичной скорлупы, снег. Чем ниже опускалось солнце, тем гуще оно краснело, и тем синее становились тени, и снег меркнул, словно покрываясь пеплом. А стужа все сильнее плескала в лицо голубым огнем и стискивала пальцы ног и рук ледяными клещами.
Васька, с трудом перебирая изношенными, широкими, как глиняные миски, копытами, вытянув шею, казалось, вот-вот от натуги вылезет через хомут, как сквозь оконную прорезь. Сани, пропахивая снежную целину, оставляли за собой широкую борозду.
Тима, проваливаясь в снег выше колен, брел рядом с конем и уговаривал жалостным голосом:
— Ничего, Васька, ничего! Дальше дорога глаже будет. Только ты дыши ровнее, не волнуйся. Я тут с тобой.
Смотри только себе под ноги.
Больше всего Тима тревожился о спуске между Дворянской, теперь Красногвардейской, и большой Ямской.