Заре навстречу
Шрифт:
— В транспортной конторе тоже кормят сколько хочешь, там у меня свой конь. Могу даже по городу покатать.
Но Нина не заинтересовалась Тимпной деятельностью.
Она сказала с достоинством:
— Мой папа теперь стал большевиком, ты это знаешь?
— Да, — сказал Тима, — знаю.
Он слышал от папы, что Савич вступил в большевистскую партию. Папа говорил маме с какой-то унылой растерянностью:
— Я голосовал за Савича но мотивам преимущественно психологическим. Вследствие героической гибели Сони его имя среди населения стало пользоваться уважением, Он искренне признал ссоп ошибки. Человек талантливый, образованный, энергичный. Находясь под нашим непосредственным влиянием, он может быть полезным. Вот, пожалуй, так… — Тут папа развел руками и добавил виновато: —
— Ах, Петр, — возмутилась мама, — с каких это пор ты стал считать себя старым большевиком? В девятьсот втором ты еще среди народников болтался.
— Варенька, — возразил папа, — все-таки в четвертом я пересмотрел свои взгляды и в девятьсот седьмом уже.."
— Скажите пожалуйста! — иронически протянула мама. — Какой стремительный путь! — и категорически за-"
явила: — Что бы там ни было, а Савич сейчас очень много работает для партии. Даже бриться перестал, тан занят.
— Да, — согласился папа, — растительностью он оброс, но вот в объединенный совет профсоюзов его напрасно избрали. Записочка тут одна мне попалась, так сказать, тезисы с требованием, чтобы профсоюзы стали независимыми от партии. На бумаге верже написаны, и показалось мне, что такую бумагу я у Георгия видел. — И тут же добавил сконфуженно: — Впрочем, вполне возможно, все это — чисто случайное совпадение…
Слушая этот разговор родителей, Тима был на стороне мамы. Ему очень хотелось, чтобы папа Нины оказался хорошим человеком и Нина не так сильно страдала бы оттого, что Георгий Семенович в то время, когда арестовали Софью Александровну, был против большевиков.
Тима сказал Нине:
— Мама хвалила Георгия Семеновича за то, что оп здорово работает.
Нина снова спрятала лицо в муфту и проговорила в мех глухо:
— Ты стал вежливый, вот провожать меня пошел…
Тима не захотел кривить душой и признался, что сделать это велели приятели.
— Какие воспитанные мальчики, — сказала Нина.
— Они не воспитанные, они просто хорошие, — запротестовал Тима.
Остановившись возле дома, Нина протянула Тиме руку и сказала:
— Ты мне, Тима, всегда не нравился за свою грубость. Но теперь я поняла, ты был грубый, потому что мой папа состоял совсем в другой партии, чем твои родители. Теперь мы можем с тобой дружить, как одинаковые люди, да?
— Ладно, — согласился Тима, — давай будем дружить по-настоящему, если хочешь…
Возвращаясь, Тима огорченно думал, что, хоть он и согласился дружить с Ниной, то, что она сказала, было неправдой. Он вовсе не потому иногда держал себя с ней грубо, что хотел быть грубым, а потому, что всегда испытывал застенчивое смятение, когда Нина радовалась его приходу. И хотя она говорила, что ей просто скучно одной, Тиме вдруг начинало казаться, что она вовсе не поэтому радуется, а потому, что ей хочется видеть его, именно его, а не кого-нибудь другого. А теперь получается, все это не так. Выходит, она хочет дружить с Тимой не потому, что он такой, какой есть, а потому, что считает: все, кто знал ее маму, должны быть ее, Ниниными, друзьями, и ничего другого тут нет.
Самолюбие Тимы было уязвлено, хотя Нина значительно выросла в его глазах после таких сложных размышлений.
Проводив Нину, Тима, прежде чем отправиться домой, решил зайти на базар к Якушкину: он вспомнил, что Хрулев велел ему узнать у Якушкина, нельзя ли там обменять конфискованную у купца Золотарева рессорную коляску и ковровые сани на фураж.
Пимокат Якушкин сейчас работал комиссаром базара.
Тощий, долговязый, в замазанном и лопнувшем под мышками полушубке, с красной перевязью на рукаве, Якушкин обосновал свой штаб под большим навесом, где на скрещенных бревнах лиственницы висели на цепях брусчатые платформы огромных весов: на чашах их можно было взвесить целый воз.
Из пустых ящиков Якушкин соорудил себе нечто вроде стола, где лежали безмен, самодельная тетрадка для записей и химический карандаш на привязи. Тут же, на
Угощая кипятком и солью приезжих мужиков из дальних деревень и заимок, Якушкин беседовал с ними.
— Лис, он хитрый, — говорил Якушкин, с наслаждением прихлебывая кипяток. — С одной стороны, у него хвост легкий да пушистый, а с другой стороны, у него пасть острая да хапучая. Обманный зверь. И человек тоже такой бывает. Богатей, он тоже, с одной стороны, православный и деток своих любит и, когда прижмешь его, плачет, а с другой стороны, за рупь всю кровушку выпьет. Мы, Советская власть, как говорим? Разве мы против целкового? Да ни в жизни! Но бери честно, своим трудом с земли, с промысла всякого самолично, а ежели ты не с себя наживаешься, а через другого, кровь его доишь, тут мы железо. Вот ты, мужик, прямо скажу, не бедный. Бедному на базар везти нечего и не на чем… Да ты не бойся, чего заерзал, дай досказать! Ты вроде середки на половине, а вовсе не богатей. Богатеи на базар не едут. Почему? Скажу по цифрам: во-первых, добро прячут, второе, хочут город за горло голодом взять: третье, у них всего припасено, нужды в товаре нет; четвертое, крестьянской власти в деревне боятся, чтобы не уличили в излишках. Пятое, некогда: мутят у себя людей против народной власти.
— Это верно, — согласился мужик в огромной собачьей дохе, вытирая варежкой сизый шишковатый нос, и конфузливо сознался: — Я сам трясся, думал, отберут на заставе убоину.
— Вот! — оживился Якушкин. — А тебе что на заставе сказали? Велели у меня регистрацию сделать — и только.
— Цену-то ты мне обрезал, — вздохнул мужик.
— А кто тебя в потребилке на кредит записал? — пытливо сощурившись, спросил Якушкин.
— Ты.
— А я тебе кто?
— Начальство.
— Я перед тобой Советской власти доверенный. А раз она велела среднему мужику уважение оказывать, так зачем же ей вас прижимать?
— Хлебушко все же с меня общипали.
— А землю?
— Землицу не тронули. Даже чуток добавили. Сталп на сходе едоков считать, семейство у меня огромадное.
— Значит, не сирота горемычная, а ноешь.
— А ты меня насмешкой не задевай, — обиделся мужик.
— Ты сядь, сядь, Алексеич, — продолжал Якушкпн.
Встал, поправил красную перевязь на рукаве и торжественно провозгласил: — За то, что цену правдышнюю на баранину держал и исподтишка не прикинул, от лица базарного совета трудящихся награждаю билетом в Клуб цросвещения на представление и доклад про то, что во всем мире делается. Вручаю также книжку члена потребительского торгового народного магазина. Ежели какой товар желаешь купить, вот здесь запишешь. На следующее воскресенье, что достанем, то купишь. А вот сюда обозначь, какой от себя продукт привезешь. Товар на продукт, понял?
Мужик поднялся, распахнул доху и стал прятать книжку куда-то в недра многослойной одежды.
— Может, похлопаем, граждане? — спросил Якушкин. — Поскольку за аккуратную торговлю человек принят.
Якушкин снова сел на березовый кругляк, положил руки на ящик, накрытый льняным полотенцем, и строго уставился на другого мужика, одетого поверх азяма в городскую шубу, крытую черным касторовым сукном и подпоясанную веревкой, свитой из конского волоса.
— А тебя, Вьюрков, я на две недели базара лишаю, — и обратился ко всем: — У них там в деревне гора меловая. Так он мел натолок, в воде развел и в масло намешал. Вот глядите-ка, — и протянул сковородочку, на дне которой застыла лужица растопленного масла с белесоватой мучнистой горкой посредине.
Вьюрков побагровел, встал и, шагая к выходу, пробормотал, озпраясь:
— Я сейчас, брюхо схватило.
— Нет, обожди, — сурово приказал Якушкпн. — Брюхо у тех должно схватывать, кто твой мел жрал. А ты его не кушал, не с чего и брюху болеть. Но если хочешь идти, иди, только я тебе сопровождающего дам. Он с тобой маленько по базару походит и впереди тебя сковородку поносит и будет народу говорить, какой ты есть химик. — Якушкин вручил сковородку парню в заячьей шапке и приказал: — Ступай с ним, и все чтобы было, как велено.