Заре навстречу
Шрифт:
Чтобы узнать, где Чуркин, он пытался завязать дружелюбный разговор с кем-нибудь из воспитанников.
А ему грубо и язвительно отвечали:
— Не клейся в дружбу, еще неизвестно, куда глазом косить будешь.
И эта отчужденность угнетала Тиму больше даже, чем попытки Огузка обидеть его.
Усталый, но еще более измученный душевно от этой непонятной и зловещей враждебности ребят, Тима чувствовал: в сердце его начинает закрадываться страх перед чем-то неведомым, что угрожает ему и о чем никто не хочет его предупредить даже намеком. Ну, пусть обновляют,
Он даже спросил у Тумбы, когда ходил с ним в паре по коридору, надеясь снискать расположение и показать свою осведомленность:
— Вы когда новичков крестите: в первый день илп после?
— Но Тумба только насмешливо покосился на него угрюмым глазом и ничего не ответил.
Прошел еще один день, потом еще и еще. Но ничего не изменилось в отношении ребят к Тиме, Они по-прежнему не желали замечать его, и даже Огузок перестал повелительно покрикивать на него. Это было самым страшным, самым мучительным испытанием. Ночью Тима не спал, вздрагивал от каждого шороха, а днем потерянно пытался заискивать перед ребятами. Когда Тумба уронил ломоть хлеба, Тима быстро нырнул под стол, поднял и протянул Тумбе, тот не взял хлеб, только смотрел на него сурово и презрительно. И другие воспитанники глядела на него так же насмешливо и презрительно, И этого Тима не мог выдержать. Он бросился на Тумбу и, хватая его за плечи, тряся изо всех сил, крикнул:
— Я тебе как человеку, а ты что?
Но Тумба оторвал его руки от себя и предупредил:
— Ты меня не хватай, а то я тебя так хвачу, два дня икать будешь.
Ночью Тима проснулся оттого, что ему заталкивали в рот тряпку.
— Нишкни! — предупредили его. Загнули на спину руки и, крепко держа, вывели из спальни.
Дверь в брусчатой решетке, делящей коридор на отсеки, оказалась открытой. Провожатые втолкнули его в какую-то конуру, вытащили изо рта тряпку, захлопнули за ним дверцу, а сами остались снаружи. Услышав шорох в темноте, Тима проговорил те слова, которые заранее приготовил, зная, что с ним это будет:
— Ладно. Обновляйте. Я все равно стерплю.
И, зажмурив глаза, весь сжался в ожидании. Кто-то хихикнул и сказал ядовито:
— Смотри какой, сам просит! Может, услужить?
— Тебя на жизнь сдали или временно, на харчи? — спросил другой голос.
— Не знаю.
— А Чуркин тебе дружок?
— Да, — облегченно сказал Тима и взволнованно спросил: — Где он, я его видеть хочу, очень хочу!
— В бегах твой Чуркин, уже месяц, как поймать но могут. А почему тебя не новили, понял?
— Нет.
— Он же свежак, что ты спрашиваешь!
— Разинь уши и слушай. С тобой сейчас комитет разговаривает. Тайный комитет. Комитет крещение свежаков отменил. Но если с воспитателями ссучишься, мы тебя так укоротим, хуже цуцика.
— Я ему сейчас задатком поясню!
— А ну, Дылда, сядь!
Послышалась глухая возня, злое сопение. Потом ктото жалобно проныл:
— Чего же вы все на меня, как живодеры, наваливаетесь?
— А ты старый режим брось.
— И комитет не обзывай.
— Постановили —
— Тебе, Сапожков, мы приставляем за старшего Буслова, ну, Тумбу по прозвищу. Он за тебя ручатель — такой теперь порядок. Уразумел? Ступай!
На следующий день Тумба сказал Тиме:
— Ну вот, значит, и все. А по старому времени знаешь, как свежака повили? Слезами умывался! Теперь, конечно, тоже бить будут, но только за дело.
Тима не знал прежней приютской жизни. Поэтому все изменения, произошедшие здесь после того, как возник комитет, он не мог оценить. Ему казалось только справедливым, что Стась Болеславский, хоть он хилый и золотушный, безбоязненно сказал здоровенному Дылде:
— Верни сегодня же хлебную пайку Гололобову, понял?
— Ладно, — покорно согласился Дылда, — отдам при свидетелях.
А ведь совсем недавно этот Дылда заставлял тех, кто слабее его, сдавать ему половину хлеба и работать за него, когда он, забравшись в мастерской под верстак, спал. Еще недавно Дылда жестоко избивал Стася, потому что тот отказывался за него работать.
Каждый вечер в спальне по очереди ребята читали с упоением вслух книжки о приключениях сыщика Ника Картера. Тима не видел в этом ничего такого особенного — интересно, и все. Но ведь книжки принадлежали Дылде, и раньше он брал за чтение выпуска с каждого воспитанника хлебные пайки от обеда и двух ужинов.
И дело вовсе не в том, что председатель комитета Рогожин был одним из самых сильных ребят в приюте. Рогожин ни разу никого не ударил с тех пор, как стал председателем. Но стоило Рогожину сказать: комитет наказывает Дылду молчанкой, — и самые маленькие воспитанники безбоязненно отмалчивались, когда обращался к ним Дылда.
Побесившись первое время, Дылда начинал изнывать от тоски. Он даже пробовал будить кого-нибудь внезапно ночью, чтобы услышать слово, обращенное к нему, будь то хоть ругань.
И те приютские, которых всегда обижали более здоровые ребята и от постоянных гонений выглядевшие "как пришибленные", поняв, что комитет это сила, почувствовали себя людьми и безбоязненно, как Стась, выполняли все, что скажет комитет, зная, что комитет за них заступится.
И комитет заступался, защищая уже тем, что объединял слабых против сильного обидчика. Но так как слабых было больше, они всегда были сильнее.
Даже Дылда постепенно покорился воле комитета, испуганный мужественной стойкостью тех, кого он раньше угнетал поодиночке.
Тима очень удивился бы, если б узнал, что Яков Чуркин рассказывал Рогожину об отце Тимы как о великом герое: "Пришел это он в ресторан «Эдем», где буржуи жареную колбасу едят, очки протер с мороза, надел да как гаркнет: "Вон!" Те, как тараканы, посыпались. Заместо них раненых солдат за столы усадил, неделю кормил всем, что в кладовых было. "Вы, говорит, ешьте, поправляйтесь. Вам же надо революцию делать!" Они большевиками называются, эти люди, и смелые они от своего названия — их больше всех на свете. Но пока они себя не очень показывают — готовятся".