Заре навстречу
Шрифт:
"Жилец в нетях. Чужим людям тут не место. Так что подобру удалитесь…" — Тима послушно встал, надел поддевку и пошел к двери…
Но старик остановил его, поманив длинным, с распухшими суставами пальцем. Старичок быстро охлопал Тиму сухими, легкими ладошками, потом с таким же. проворством обшарил карманы. Ничего не нашел, сказал со вздохом:
— Ну, ступай с богом, милый. Видать, ты еще дурачок, чтобы воровать.
Тима долго и бессмысленно бродил по улицам после того, как побывал у Косначева, где двери ему открыла какая-то злая старуха, сердито крикнув:
— Сбежал
В Заречье, во флигеле, где жил Мустафа, он увидел на окнах набитые крест-накрест серые доски, а в квартире Эсфири его долго и зло допрашивал на кухне черноусый жилец в кавказской рубашке с множеством мелких пуговиц. Он все время предупреждал:
— Я тебе могу свободно нос на затылок посадить, ежели брешешь.
Идти больше было некуда. Тима понял, что всюду его ждало то же самое. Можно было пойти к Савичу или Андросову, но он не хотел, — не хотел искать жалости.
Оставалось последнее — пойти домой, в Банный переулок, где он так давно не был.
Со щемящим сердцем Тима брел зпакомой дорогой и мечтал: вот он подходит к двери, протягивает руку к щели за дверным наличником, а ключа там нет. Кто-то взял ключ. Но кто? Он дергает дверь, она заперта. Тогда он тихонько стучит, дверь отворяется, и в дверях — мама…
Мама отступает на шаг в коридор и говорит сердито: "Тимофей, где ты пропадал? Я тебя всюду искала". Потом мама помогает ему снять поддевку, разматывает шарф и, прижимаясь своей теплой щекой к его холодному лицу, тревожно спрашивает: "Разве можно так долго гулять, ты же простудишься!" "Мамочка, — говорит Тима, — я так по тебе соскучился, и больше я от тебя никуда не у иду". — "Да, — говорит мама, — теперь мы будем всегда вместе".
Тима вошел во двор и искоса посмотрел на окна дома.
Окна были черные. Но ведь в кухне окна нет. И еще ничего не известно, мама может быть там. Тима протянул руку к щели за дверным наличником, с тоской нащупал пальцами ключ. Он открыл дверь, вошел в кухню, в печной нише взял спички. С зажженной спичкой прошел в комнату. На столе стояла лампа, прикрытая полуобгоревшей газетной бумагой. В квартире затхло пахло погребом, мышами и пылью, промозглой, холодной сыростью.
Тима лег в сырую, холодную постель одетый, положил под одеялр мамино пальто, но согреться не мог. Его знобило. В лампе выгорел керосин, и фитиль, чадя и потрескивая, меркнул. Но Тима теперь не боялся темноты.
Что может быть самое страшное в темноте? Ну, пускай даже явится синий покойник. Ну и что? И пускай! Разве от этого ему может быть еще хуже? Когда он один, совсем один!
Утром Тима не смог встать с постели, он весь горел.
Ему было душно, глаза и голову давило невыносимой болью, а перед лицом плавали какие-то тошнотные радужные пятна. Он плохо помнил себя в эти дни. Откудато издалека доносился раздражающий голос Елизарихи, а иногда из радужных пятен выползало ее лицо с детскими круглыми глазами и удивленно поднятыми белесыми бровками.
Как потом узнал Тима, Елизариха подобрала его во дворе, в палисаднике, где он лежал на снегу под голыми ветвями
— Я женщина мирная, с Яшкой сладить не могла. Да и ты окрепнешь, тоже нахальным станешь, как он. Так я к пичугинскому приказчику с поклоном ходила, он хозяину доложил. Сам господин Пичугин к тебе с божеской милостью обернулся. Будет тебе стол и дом и от казны призрение.
А через два дня пришел приказчик Пичугина Евсеев.
Трогая пальцами свои серые, морщинистые, как грибыпоганки, уши, Евсеев сказал сладенько, умильно:
— Ваш батюшка изволил заблаговременно уплатить за квартирку. И тут мы находимся выше данного момента, за имущество не извольте беспокоиться. И поскольку наш хозяин своим жильцам благодетель и попечитель, считаю долгом объявить, что они обеспечивают вам дальнейшее жизнесуществование через сиротский дом, куда бы вы ни в жизнь по закону не могли попасть, поскольку вы не круглый и даже не полсирота. Но господин Пичугин сказал слово, и оно будет исполнено во всем естестве.
Тима был еще так слаб и так подавлен всем случившимся, что покорно пошел с Евсеевым. Евсеев мог даже не держать так больно Тиму за руку: Тиме было все безразлично, и он никуда не собирался от него убегать.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
И вот Тима стоит у ворот сиротского приюта, обитых листами ржавого кровельного железа.
Все четырехэтажное здание с зарешеченными окнами окружено высоким серым забором, поверх которого торчат остриями кверху большие, грубо кованные гвозди.
Перед сиротским домом простиралась Сенная площадь, и по белой пустыни ее ветер гнал сухие плоские струи поземки. Дальше, за глинистым обрывом, лежала река, уже обмерзшая в заберегах, и на той стороне дымящейся паром реки бесконечно тянулись заснеженные луга, и совсем далеко мерцала чернотой тайга.
Громыхая железной щеколдой, калитку открыл дворник в тулупе. Тима с приказчиком прошли пустой двор, мимо поленницы осиновых, самых дешевых дров, потом очутились перед входной дверью с крохотным, чуть больше медного пятака, глазком. Дверь открылась, и они оказались в прихожей, тускло освещенной маленькой трехлинейной лампой, висевшей у притолоки за проволочной решеткой.
Приказчик сказал в темноту с достоинством:
— От господина Пичугина.
— На одежду притязание есть? — спросил голос — То есть как это? — не понял приказчик.
— А так, — сказал тот же голос из темноты — Может, добродушные люди снарядили, а потом обратно с приюта захотят снаряжение требовать.
— Нет, у него свое.
Из темноты вышел человек в нижнем белье и наброшенной на плечи черной шинели.
— Воши есть? Чесоточный? Какими болезнями болел?
Фамилия, званье? — Плюнув в чернильницу, он записывал сведения в узкую толстую книгу — Круглый или половинный? Дурак, все померли или кто живой? И не рассуждай. Отвечай казенно-четко: да, нет. Больше с тебя не требуют.