Заре навстречу
Шрифт:
А куда без жилья и шубы деться? Пища хуже, чем скотине. Отец говорит, нонешней зимой, по всем приметам, народ бунтоваться будет — за землю. Никто тайговать не собирается. А ружьишки чистят и заместо картечи и дроби пули льют.
Тима старался ни в чем не уступать Гошке. Он забирался на вершины кедров — срывал липкие от смолы шишки, нырял с крутого берега вниз головой в омут и в доказательство, что достиг дна, показывал горсть ила.
Бесстрашно гладил холодные влажные ноздри быка, совсем недавно утащившего на рогах тяжелые ворота скотного двора. Тима даже
— Пойдем искупаемся, — предлагал Тима.
— Нельзя! — Гошка продолжал угрюмо и упорно работать.
— Почему? — спрашивал Тима, зная, что никто не говорил им, что нужно полоть огород.
— Не выдергаем сорняк, картошка мелкая будет, — наставительно говорил Гошка. — Нам и так до веспы не хватит.
Возвращались из тайги: Гошка тащил свитки надранной бересты на растопку валежника.
С реки он волок большие камни — обложить курятник, чтобы не подкопались зимой лисы. С болота нес мох — конопатить пазы меж бревнами сарая.
В лесу Гошка жадно ел какие-то невкусные корни и очищенные лопуховые кочерыжки, а потом, когда все садились за стол, отодвигал тарелку, говорил степенно:
— На вечер оставлю, а то уже пожевал кое-чего.
Он подбирал с дороги на ходу клочки оброненного сена, складывал их под куст и потом никогда не забывал на обратном пути, прихватить с собой.
Оставшихся с рыбалки червей высыпал на корм курам. Где бы Гошка ни был, он всегда находил себе дело.
Греясь на солнце после купанья, плел из тальника корзину. Плыли на обласе вниз по реке — сучпл из конского волоса лески. Вечерами слушали, сидя на завалинке, как поют девки на гулянье, — Гошка строгал ножом из деревянной чурки ложку.
А когда Гошка работал вместе с отцом, он никогда не садился отдыхать первым, хотя по ввалившимся глазам и влажным вискам в красных пятнах было видно, как страшно он устал.
Никогда Тима не думал, что люди могут так упорно и долго работать и только менять труд тяжелый на более легкий. Никогда он не видел такого беспрерывного труда.
Папа любил читать Тиме стихи Некрасова. Протерев запотевшие очки, отец говорил взволнованно:
— Какой великий поэт! Какая сила изображения человеческого страдания!
И Тима думал, что все бедные крестьяне очень несчастные, кроткие и нуждаются в помощи.
Самым бедным мужиком в Колупаевке считался Елисей Копытов. Он носил на голом теле длинную, истертую лосевую рубаху, сквозь рвань которой просвечивала смуглая кожа.
Жил он в копанке один.
Костистый, широкоплечий, с глубоко впавшими глазами, Копытов говорил всегда злым голосом и никого не боялся в деревне. Приходя в лавку Елтухова, он
— Здорово, павук!
— Иди-ка ты отсюда с богом, — дребезжаще просил Елтухов и, скосив глаза на приказчика, шептал: — Сбегай-ка за стражником.
— Стой! — приказывал Копытов. — Ты меня сначала обслужи. — И требовал: — Покажь сбрую самую наилучшую. — Приказчик колебался. — Ну, кому говорят!
— У тебя же коня нету. Зачем тебе сбруя? — пробовал ласково убедить Елтухов.
Взяв сбрую в руки, Копытов спрашивал:
— Гнилой товар?
— Что ты, бог с тобой! — возмущался хозяин.
— А вот я тебе сейчас улику сделаю. — И почти без всякой натуги Копытов рвал сыромятные ремни; бросив обрывки на пол, сощурившись, спрашивал: — Ну?
— Уходи, Елисей, добром. Вот тебе гривенник, и иди себе с богом в другое место буйствовать.
— А хошь, я тебе эту монету для сохранности в лоб вколочу, как Каину, заместо медали? — спрашивал Копытов.
Входил запыхавшийся стражник. Увидев Копытова, он сразу взволнованно потел всем своим бурым широким лицом, но все-таки, повинуясь долгу, произносил угрожающе:
— Опять смутьянничаешь? Смотри мне!
— Это ты смотри, — спокойно говорил Елисей. — Когда белковать пойдешь, очень смотри по сторонам, в тайге свободно пришибить могут, а потом скажут — я. А мне об тебя мараться охоты нет.
Выходя из помещения, Копытов с такой силой хлопал дверью, обитой кошмой, что вся посуда на прилавках громко и жалобно звякала.
У себя в копанке Елисей держал на цепи пятнистого рысенка и баловался с ним, как с собакой.
Тима приходил с Гошкой смотреть на этого звереныша. Рысенок шипел, как кошка, и, приподняв губу, обнажал клыки, похожие на изогнутые клинья.
Почесывая рысенка пальцем за ушами, Копытов говорил мальчикам снисходительно:
— Зверь, а вот доброту понимает, ие то что другой человек.
— Вы сами злой, — заявил однажды Тима, набравшись храбрости.
— Злой, правильно! — с удовольствием согласился Копытов. — На тихость людскую зол. На их безропотность. Молотят их, как горох об стенку, а они терпят. — И быстро, взволнованно проговорил: — Вот ты городской парнишка. Слыхал небось, как у вас от притеснения на мельнице рабочие бунтовали. Раскидали мешки с мукой народу и за берданки взялись. А мы тут все тихие, а жмут нас покрепче.
— Чего же вы хотите? — робко спросил Тима.
— Иной жизни. Я, паренек, золотишко мыл на Ачдане — речка такая студеная есть, в ущельях вся зажатая.
Лето там короткое, все равно как спичка на ветру:
чирк — и нету! Шуга ледяная по реке идет, а мы по пояс в воде — песок и гравий со дна черпаем. Зима там крепкая. Плюнешь, а плевок вроде гальки стукается. Вся шкура на тебе коробом залубеневает. Земля застывает, как камепь-гранит. Свалим цельные сосны, нагромоздим их, подпалим, а после талую землю кайлами бухаем. Horn в мокрети, а все остальное на стуже. Скажешь, жпзнь каторжная? Нет. Народ там артельный, боевой, теплый.