Заслон(Роман)
Шрифт:
— Глядите-ка, кинжал в серебряных ножнах, с насечкой! Мне бы такой. Повесил бы на пояс…
— Девчата бы за тобой гужом… Лафа!.
— Тю на тебя, кинжал… У полковника Рифмана сабля, говорят, была золотая, жалованная самим Ренненкампфом!
— А вот эта штука, — неуверенно говорит тощий парень в стоптанных солдатских ботиках, — называется ятаганом. Турецкий ятаган…
— Ой, гадство! Он здесь здорово почистил! Видите, на ковре пустые места? Видно, и саблю золотую за Амур уволок!
— Давайте перепишем все скорее и айда отсюда. Ленька Люцифер, пиши: ятаган, значит, турецкий…
И
Ребята переписывают мебель и ковры. Серебряный чернильный прибор и канделябры, разношенные шлепанцы и лакированную трость вносят в список, даже зонтик.
А от этой комнаты веет чем-то знакомым, хотя ни у кого из них не было детской. Конечно же, здесь жил мальчишка! Закапанный чернилами стол с изрезанными перочинным ножиком краями — вот что напоминает им собственное детство, а не репродукция с «Мадонны» Рафаэля, висевшая у изголовья узкой койки, и не аквариум с плавающими вверх брюшком мертвыми золотыми рыбками.
— Сашкино логово, братцы. Спартанское воспитаньице, а?!
— Ты его знал, что ли?
— Морду бил. На семинарском мостике. И к тому же двукратно!
— Ты ему или он тебе?
— Платили взаимностью. Я ему больше, он мне поменьше.
— А злющий же он был, ребята! И череп, как цыган.
— Копченый-то? Говорят, он у белых выслуживается! Эх, попадись он мне…
— В гамовское не попался, а теперь попадется! Держи карман шире. Они теперь в Амурскую область ни ногой.
— Кто зна… Пошевеливайся, Ленька: тут и писать- то нечего, одна шелуха!
В столовой во всю стену резной, как алтарь, буфет. А чашки в нем малюсенькие и хрупкие, такие, что лучше к ним и не прикасаться. Под лампой на столе альбомы: черные японские лаки с инкрустациями из перламутра, коричневая кожа, вишневый бархат… Алеша заглянул в тот, где в овале на темных корках наклеен снимок! смеющегося мальчугана, верхом на узкомордой борзой. Так вот как блистательно, оказывается, входят в жизнь полковничьи дети! Чуть ли не каждый их шаг запечатлен услужливым объективом фотоаппарата.
Мальчишка лежит на кружевной подушке голый. Мальчишка в штанишках ест малину. Мальчишка качается на качелях. Мальчишка учит уроки, целует ручку дамы, делает гимнастику. Мальчишка хмурится. Мальчишка плачет. Но чаще, гораздо чаще, он смеется. Смеется с ранцем за плечами, смеется с ружьем в руках и болтающейся на поясе убитой птицей, смеется в обнимку с друзьями. Их лица знакомы Алеше. Он вгляделся: да, ошибки быть не может, один из этих друзей — Венька Гамберг! А на обороте такая странная надпись. Ой, как нехорошо! И, не раздумывая больше, он взял фотографию и спрятал ее в карман.
Обычно тихого поселка Керби было теперь не узнать. Над полноводной Амгунью впритык лепились шалаши, к ним жались пестрые палатки из толстых шалей и лоскутных одеял. Дымили костры, над ними булькало в котелках варево. Переругивались женщины. Хныкали ребятишки. Умильно
Только что подошел шатавшийся где-то по тайге отряд Вольного. Рослые, пропеченные солнцем парни проваживали тощих копей. Кашевар полоскал в ведерке пшено для кулеша. Его подручные рушили для костра чей-то плетень. Гармонист, привалившись спиной к облупленной березе, нехотя наигрывал «Подгорную». Две-три беженки, не отходя от своих временных жилищ, визгливо на весь лагерь вопрошали:
— Да иде же он есть, тот Тряпицын? Ждем-пождем, все жданки прождали.
Вольный — коренастый крепыш, несмотря на жару, обтянутый, как панцирем, кожаными штанами и курткой, — хлопая по сапогу плетеной нагайкой, удивился:
— Вот те и раз! Да неужто его все нету?!
— Разуй глазыньки да погляди! Школа котору неделю пустая стоит, того штаба дожидается. А мы тут с дитенками, как тая скотиняка!
Вольный не стал больше слушать. Все так же похлопывая по начищенному сапогу нагайкой, он не спеша направился к школе. Саня Бородкин преградил ему путь:
— Не пустого любопытства ради спрашивают. Где может быть Тряпицын?
— А леший его ведает! Ты бы взял человек с пяток да в розыск. А, как ты на это смотришь?
— Куда и на чем?
— Часть моих хлопцев на моторе подъехала. Больные там, амуниция, имущество, одним словом.
— А медикаменты там есть? — думая о своем, спросил Саня.
Анархист замялся, заморгал короткими, выгоревшими ресницами:
— Во, во!.. Целая аптека: капельки разные, спирт…
Забитая грузом «Анна» стояла в протоке. Прежде чем убрали сходни, люди Вольного сволокли на берег ящики с бутылями и спрятали в кустах. Проводив буксир, анархист вернулся к отряду. Скинув рубахи, уселись ужинать прямо на земле.
Кулеш получился наваристый. В нем попадалась и добытая неведомыми путями поросятина, и куриная ножка. Неразведенный спирт хлестали из эмалированных кружек, вкруговую. Поев, попив, стали забавляться песнями.
Пели про объятого думой Ермака, про расписные Стеньки Разина челны и калинушку. Охрипнув, полезли в Амгунь купаться.
В черной воде дробились звезды. Их ловили руками. Хватали друг друга за волосатые ноги, в шутку топили. Свист, хохот и отборная матерщина не умолкали до зари. Утром троих недосчитались, — видно, утопли спьяну — горевать не стали, даже посмеялись: «Поехали разгораживать заезки». Веселье шло и весь следующий день. К вечеру надумали идти на радиостанцию, объявлять Японии войну.
Начальник радиостанции Тихомиров встретил незваных гостей сурово. Велел идти проспаться: «Дурь тогда сама из головы уйдет». Его взяли за грудки. Тихомириха, женщина спокойная, рассудительная — в Керби ее все любили как опытную акушерку — бросилась с ухватом вызволять мужа. Ее сбили с ног, заломили руки. Оглушив начальника радиостанции, его вместе с истерзанной женой бросили в реку. Они сразу же пошли ко дну. Пьяный разгул продолжался.
«Анна» поднялась по Амгуни верст на полтораста. Заходили в тунгусские стойбища и русские деревни. Всюду был один ответ: «Тряпицына видом не видывали, слыхом не слыхивали». Пришлось вернуться в Керби ни с чем.