Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
– Да вот то, что мне бы надо на ваше место...
Ливенцев понял, что слыхал он об этом не от другого кого, как все от того же поручика Миткалева, и усмехнулся:
– Не стоит вам мечтать об этом: ведь прибавки к жалованью никакой вы не получите.
– Как это не получу? Я-то? Я получу, если захочу! Вона, прибавки не получу!.. Чтобы я?.. Сказал тоже... один такой!
Говорил он отрывисто, будто не хватало воздуху ему на длинную фразу, и очень был при этом серьезен.
– Гм... Как же именно получите?
– удивился немного Ливенцев.
– Так! Это уж мое дело, как... Скажи вам если, так вы и сами кинетесь требовать. А тут нужно требовать, а совсем не просить.
Голос у него был очень похож на голос Миткалева,
– А водочку вы, должно быть, ненавидите?
– Водку?.. А?.. Угостите, а?
– очень как-то сразу оживился Переведенов и даже двумя пальцами взял его за рукав, правда, осторожно, испытующе.
– Нет, что вы! Я спросил только...
– Спро-сил!.. Об чем спрашивает!
– по-прежнему презрительно глянул Переведенов.
– Штабс-капитан так чтобы вертелся, вроде собачки возле стола, а прапорщик чтоб на правах ротного командира?.. Это не модель, нет! Я это командиру дружины сегодня доложу.
– Чудак! Сам себе беспокойство накачать хочет, а зачем?
– сказал Ливенцев, усмехнувшись, и отошел. Но на другой же день услышал, что Переведенов действительно обращался к Полетике и сказал даже, что это не по закону, чтобы штабс-капитан был младшим офицером, а прапорщик занимал самостоятельную должность. И на это будто бы Полетика ответил:
– Младший офицер из вас действительно ни к черту! Проситесь сразу в командиры дружины: это вам подойдет больше.
Когда в другой раз встретил Ливенцев Переведенова, тот уже не говорил ни о должностях, ни о законностях, а только о водке.
– Угостите, а?.. Ну что вам стоит?.. Вы, говорят, человек богатый!
– и преданно смотрел в глаза.
– Ну как это угостить? Что, у меня запас водки, что ли?
– пробовал уйти от него (дело было на улице) Ливенцев.
Но Переведенов положил свою руку в карман его шинели и бубнил около:
– Я вам песню тогда спою... Вот такую песню:
За речкой, за быстрой
Становой едет пристав...
Ой, горюшко-горе,
Становой едет пристав!
– Ну зачем мне такие песни?
– пытался освободить свой карман от его руки Ливенцев.
А Переведенов продолжал самозабвенно:
Утя-ток, гуся-ток,
Да деся-ток поросяток...
Ой, горюшко-горе,
Да десяток поросяток...
Между тем пьян он не был: он только жаждал напиться.
Когда сказал о нем Ливенцев Кароли, темпераментный грек выразительно выпучил глаза и выставил губы:
– Накажи меня бог, променял наш цыган кобылку с запалом на меринка с норовом! Это же, если ему с мозга рентгеновский снимок сделать, там шишка на шишке сидит, шишкой погоняет. Да по нем все сумасшедшие дома плачут - в корень, в кокарду, в Распутина!.. Миткалев хотя и пьяница был, так ведь не такой же дурак, а этот и пьяница и сумасшедший. Да он нам когда-нибудь ночью казарму керосином обольет и подожжет, - накажи меня бог, правда! К нему нужно человека приставить, чтобы за ним наблюдал. Он по своей невменяемости на любую уголовщину способен, - в печенку, в селезенку, в корень!
Ливенцев и сам видел, что из двух хитрецов командиров дружин перехитрил все-таки старший в чине.
Но ему было суждено вскоре вздохнуть свободно: уходил теперь уже действительно, а не гадательно, подполковник Генкель, и не на должность командира дружины, а почему-то в заведующие имуществом авиационного парка в том же Севастополе. И еще думал только Ливенцев, кто же теперь кого осилит Мазанка ли Пернатого, или вкрадчивый Пернатый несколько вспыльчивого Мазанку, как в приказе появилось, что на место Генкеля заведующим хозяйством назначается с переводом из дружины генерала Михайлова какой-то подполковник Гусликов.
Это возмутило всех в дружине, даже и Кароли, который думал с назначением на хозяйство Мазанки или Пернатого опять получить роту, но Ливенцев был совершенно удручен тем, что Генкелю устроили прощальный обед все в том же гостеприимном
Ливенцев почти испуганно говорил, когда узнал об этом, Монякову:
– Что же это за подлость такая, а? Уходит, и черт с ним и на радостях можно даже выпить по рюмке, так и быть уж, куда ни шло! Но чтобы целоваться с таким мерзавцем... Это уж последняя степень падения!
– Русский человек - он, знаете, и забывчив и отходчив, - пытался объяснить ему Моняков, здоровье которого в последнее время становилось заметно хуже.
– Нет-с, дело тут не в русском, нет! Я ведь тоже русский человек, однако...
– Вы - другое дело: вы с ним были в ссоре.
– Нет, это не объяснение, но... не будем говорить о том, что нам обоим и без разговоров понятно. Хорошо хоть и то, что вас не было на этом позорище.
– Мне одна сестра милосердия писала из Сербии... Вот ведь куда ее занесло: в Сербию!.. Писала, что сцена, то есть театральная сцена, по-сербски "позорище", - сказал Моняков, не улыбнувшись.
– А ведь мы с вами ничего позорного в подмостках не видим, не так ли? Так и все вообще... относительно, приблизительно и условно. И сколько вот умирает людей на фронте - и так и не знают, что они делают такое: не то это подвиг, не то это глупость, не то это даже подлость, и сам черт этого не разберет!
– Эти золотые ваши слова я тоже когда-нибудь прочитаю во "Враче"? оживленно спросил Ливенцев.
Но Моняков только усмехнулся криво.
Подполковник Гусликов появился в дружине в тот же день, как было объявлено об его переводе, и все сразу увидели: вот кто по-настоящему расторопный штаб-офицер! Невысокий, с аккуратно подстриженной бородкой чалого цвета, с серебром в усах, сероглазый сангвиник, он говорил бойко, хотя и не всегда ясно, вследствие недостачи зубов, стремился даже говорить и за своих собеседников, прибегая часто к таким оборотам, как: "Вы мне на это, конечно, скажете, что... Но я вам на это скажу..." При этом он делал самые сложные жесты, точно занимался в течение разговора кстати и шведской гимнастикой, чтобы использовать время всесторонне и с наибольшими для себя результатами. На одном месте он тоже долго усидеть не мог, он весь был движение и нисколько не утомлялся этим. Словом, в первый же день всем ясно стало, почему, любящий в штаб-офицерах больше всего расторопность, назначил его заведующим хозяйством на место Генкеля генерал Баснин. И только молчаливый и неисправимо-печальный зауряд-Багратион все время делал изумленное лицо, когда он обращался к нему с теми или иными вопросами, но объяснялось это только новостью для Гусликова его положения: в дружине генерала Михайлова он был только ротным командиром. Кроме того, говоря с Аврамиди, он, по-видимому, не вполне вслушивался в его ответы и объяснения, так как набрасывал пером, притом на какой-то деловой бумаге, его, зауряд-Багратионов, профиль, действительно очень приманчивый для художников. Кароли он сказал между прочим, что учится действовать и акварельной кистью и что у него "выходит недурно"; кроме того, он будто бы изобрел способ вылавливать мины совершенно безопасно для тральщиков и не сегодня-завтра начнет хлопотать о патенте на это изобретение.
– А вы знаете, какая это опасная теперь штука - тралить мины? Малейший какой пустяк, так, знаете, ма-а-ленький такой недосмотр - и конец! Мина взрывается, и тралер к черту, на дно, и тральщики - в мелкие кусочки. Хлоп и готово! Только дым, и паленым мясом пахнет... А у меня - мальчишек посади, и они отлично тралить будут!
Так же точно он будто бы нашел способ делать иод из морских водорослей, какие валяются здесь на берегу после прибоя.
– Иод - прямо как деготь течь будет! Только пузырьки подставляй и рассылай по госпиталям на фронт... А вы знаете, какой недостаток у нас иода теперь! То он к нам из Германии шел, а теперь откуда придет? Доставляют, конечно, союзники, да очень мало, - им и самим надо.