Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
И он начал:
– Вот что, братцы. Прежде всего за то, что вы на постах ничем и никак не подвели меня, который отвечал перед начальством за порядок на этих самых постах, спасибо вам!
– Рады стараться, ваше благородь!
– согласно ответили ратники, от чего поморщился Ливенцев, но продолжал:
– Итак, дошел черед и до нас... Что делать! Живем мы с вами в государстве, а не в диком лесу, кое-какими удобствами пользуемся в этом нашем государстве, за что оно нами и распоряжается, как ему будет угодно. На нас напали, мы защищаемся. А дальше - там уже кто какой жребий вынет: кому жизнь, кому смерть, кому увечье... Может быть, случится и так, что только
Ратники не кричали "рады стараться!". Они стояли молча и смотрели на него во все глаза, и трудно было решить ему, что именно они поняли из его речи.
Он улыбнулся и скомандовал:
– Стройсь!
И потом довел их до остановки трамвая, где передал команду Тахтарову.
А проводы Мазанки так и не состоялись. Они были назначены на 16 апреля, но в этот день казаков грузили на транспорты для отправки, и только издали видел Ливенцев, как кишели палубы транспортов рыжими папахами, но разглядеть среди них папаху Мазанки было уж невозможно.
Запомнилась ему одна старуха, стоявшая на взгорье с ним рядом. Она долго присматривалась к транспортам, защищая подслеповатые глаза рукою от солнца, и, наконец, разглядев, повернула к нему морщинистое крупное лицо и вскрикнула горестно:
– Как барашков!
Действительно, папахи из рыжих овчин давали возможность ей сказать это. Но почему же начала рыдать она вдруг, беспомощно осев наземь? Это была здешняя, севастопольская старуха, как определил наметавшийся глаз Ливенцева, никого из родных у нее, конечно, среди кавказцев не было, и пришла она сюда мимоходом, из простого бабьего любопытства, как приходила, может быть, и на кладбище, когда хоронили Монякова и девицу Ксению, но ее поразила, разумеется, только эта ее же мысль: так же грузят стада баранов, когда везут их, бессловесных, и кротких, и доверчивых к человеку, куда-то далеко, на убой. Так поражает иногда человека обыкновенная ходовая мысль, если она продумана до конца и воплощена в яркий образ.
В дружине же страшное известие о скором выступлении на фронт произвело переполох среди офицеров. Даже веселый обыкновенно Кароли глядел на Ливенцева пустыми, выпитыми до дна черными глазами, как приговоренный к смертной казни, и говорил глухо:
– Не спал сегодня всю ночь. Написал духовное завещание... Э-эх! Пропала жизнь!..
– Свирепеете?
– улыбнулся ему Ливенцев.
– Рассвирепел!
– мрачно ответил Кароли.
Пернатый как-то совершенно неестественно осунулся и похудел за одни сутки и бормотал:
– Отцы мои хорошие, успехов вам и удач... и крестов георгиевских побольше, а я уж, должно быть, опять в отставку: все у меня точно отнялось внутри... и сердце тоже.
Подполковник Эльш, который в последнее время был очень сосредоточен и молчалив, теперь, к удивлению Ливенцева, приосанился несколько и даже заговорил:
– Я уж, конечно, должен буду в лазарет лечь. А то это на дому леченье оно мало достигает цели.
Кажется, он даже готов уже был простить ту, от которой заболел и которая назвалась румынкой.
Прежде он говорил о ней, скрежеща:
– Вешать таких кверху ногами надо!.. Ру-мын-ка!.. Такая же она румынка, как я - зулус!.. "У нас, говорит, по два раза в год виноград бывает!" - "Это где же у вас?" - "В Румынии".
– "А в каком же месте?" - "Да в городе в Кишиневе!" У-ух, я бы ее сам повесил!
Теперь он сказал как-то:
– А румынка опять шляется, я ее на Приморском видал...
– и сказал это без всякой злости.
Переведенов, так ликовавший, когда получил, с уходом Мазанки, роту, теперь вдруг уверенно убеждал Урфалова, что перед отправкой нагонят в дружину врачей и будут те браковать каждого, кто не годен.
– Потому что как же иначе? А то наберут калечь всякую и вот просим покорно на фронт! А там что же - возиться с калечью будут? Там раненых хватит, чтобы возиться... На кой черт, скажут, набрали всякую сволочь? Вот!
Даже и Урфалов, всегда восточно-спокойный и рассудительный, начал что-то покряхтывать и припадать на левую ногу, и вдруг оказалось, что он знает турецкий язык и уже заходил в штаб крепости справляться, не нужно ли там переводчика, хотя и на меньшее жалованье, чем триста рублей.
А рыжебородый Шнайдеров, так ревностно стучавший в головы ратников обязанностями дворцовых часовых и правилами зари с церемонией, теперь задумался над своим будущим, и задумался до того, что уж не отвечал ни на чьи вопросы и глядел дико.
– Ишь Метелкин-то наш! Симулирует психическое расстройство!
– удивлялся ему Кароли.
Заскучал Татаринов и совершенно перестал улыбаться, а в бумагах в два-три дня завел такую неразбериху, что на него накричал Добычин.
Зауряды Значков и Легонько, всегда державшиеся вместе и жившие в одной комнате, ходили уже по магазинам и покупали корзины, походные койки и прочие дорожные вещи, больше всего ценя в них выносливость и прочность, но и они, самые молодые в дружине, отнюдь не горели боевым огнем, как горел им тот белокурый прапорщик Бахчисарайского полка, фамилии которого не знал, но которого вспоминал Ливенцев.
Гусликов не падал духом, он был так же непоседлив, как всегда, но Фомка и Яшка, как-то встреченные Ливенцевым на улице, проболтались ему, что их отец начал уже хлопотать о переводе в 514-ю дружину, где он, конечно, не будет уж заведующим хозяйством, потому что там крепко держится этого места один подполковник с самого начала войны.
– Присосался, как пиявка, - не оторвешь!
– сказала Фомка.
– А в ротные командиры идти - понижение, и содержание гораздо меньше, сказала Яшка.