Завеса
Шрифт:
Малейшее движение ветра, идущее от мощи пророка Исайи вдувает новую жажду познания в подернутую пленкой скуки душу.
Когда в обычном течении дней появляется просвет от суеты – это означает, что речь идет о погружении в иные пласты души, о том, что напрашивается, зреет исповедь, откровение, искупление собственной жизни.
В полдень, оставив верстку книги лежать на столе, Орман вышел на прогулку, всегда ощущая ее, как освоение тайников собственной души, когда взгляду открывалось в цвете и свете пространство.
Солнечный
И, как всегда, в памяти что-то выступало в противовес этой искренней и дружественной цельности природы.
Это были лица коллег, перед которыми он выступал с рефератом собственной книги. Каждый сидящий в зале слушал Ормана с прилежной иронией, ибо, естественно, заранее был уверен в том, что он умнее и талантливее докладчика, и только вежливость не позволяет ему выразить это прилюдно.
А ведь некоторые из них лишь владели ручкой, но не пером.
В СССР Орману не хватало одной и, пожалуй, главной константы: он не мог встретиться, подобно праотцу Иакову, с Ангелом, ибо его в той жизни просто не существовало. Тем не менее, и именно поэтому Орман был хром.
Но философское сочленение жизни существует вне границ и держит непрерывность мыслительного существования. И приехав на землю этого Ангела, Орман перестал хромать, ощущая удивительное равновесие между уверенностью и сомнением в движении к цельности, будь оно названо единым духовным полем или чем-то иным, вовсе недостижимым, но ведущим к опаляющим высотам духа.
В конце концов, последнее слово не за Кантом, Ницше, Шопенгауэром, и пока философ жив – надежда последнего слова за ним.
Надо лишь суметь устоять в точке сплава всех шести степеней свободы воли – земли, неба и четырех сторон света – и затем выразить все оттенки этого стояния в духовном эпицентре; суметь ясно показать, как вечное проглядывает сквозь душу – эту прореху в бренной плоти.
Звук, запах, вкус, тревога, страх, воодушевление говорят о правде этого стояния в своем времени, в своей точке пространства.
И тогда это мгновение становится частью той вечности, в которой, быть может, даже не подозревая об этом, остались все сидящие за длинным – в тысячелетия – столом мудрости – и пророки вовсе не отметают философов, ибо все вместе единым усилием сохраняют духовное богатство человеческой мудрости.
И смерть, как бы не лезла вон из кожи, не может пробить круг этих великих умов.
Они ей неподвластны.
Только в Слове можно пройти над бездной
Это были весенние апрельские дни второй войны в Персидском заливе в 2003 году.
В тревоге за семью летел Орман с израильской
С неимоверной тяжестью на душе лег в первом часу ночи в постель гостиничного номера. За окнами падал последний весенний рыхлый снег, освещая стены матово белыми струями света.
Внезапно, ближе к утру, Орман проснулся, лежал, замерев, прислушиваясь к себе.
В душе открылось одно из редких в жизни мгновений, когда ощущаешь, как чудо, не просто легкость, а удивительную, бесстыдную легкость собственного существования.
Вызывала подозрение сменившая тоску сна в чужом углу невероятная беспечность этого существования.
Все чаще в последнее время, с неутомимой убедительностью приходило и устанавливалось ощущение, что эссенция жизни возникает слоем света и умиротворения в моменты засыпания и пробуждения, как масло всплывает на поверхность вод, глубины которых затаены в закручиваемых водоворотами корнях сновидений, и эссенция протягивалась через все годы его жизни.
Удивительно, как во сне желание славы мирской не проходит, но и не накрывает с головой, словно бы сон с более естественной, чем в реальности, снисходительностью относится к этой жажде славы, зная ей истинную цену.
Странно было, что в эти мгновения, именно в этом месте – с трагической памятью отгремевших сто лет назад событий – душа раскрылась столь живительным движением.
В облаке этого непреходящего ощущения, на еврейском кладбище, у памятника жертвам погрома 1903 года, перед собравшимися несколькими сотнями евреев, с той же легкостью, строгостью, собранностью сказал Орман следующие слова:
«…В эти часы, обозначающие столетие с тех трагических мгновений, когда здесь пролилась кровь безвинных и беззащитных людей, остро и больно напрягаются нити родственной связи, соединяющие нас – прямых потомков тех жертв – с ними.
Эта родословная обязывает многому. Она основана, как говорил поэт Юлиан Тувим, на крови, текущей не в жилах, а из жил. В течение тысячелетий у нас, евреев, была одна печальная привилегия: нас окунали в кровавый Иордан, нас убивали по одной единственной причине: только за то, что мы – евреи.
У еврейства в двадцатом веке есть цифровой, как сейчас говорят – дигитальный – код: нестираемые цифры, вытатуированные на руках оставшихся в живых жертв нацизма.
Еврей не был человеком, а номером, который обозначал его место в нескончаемой очереди в крематорий или на расстрел.
В этом городе, в парке Пушкина, на его памятнике написаны строки из его стихотворения, обращенного к поэту древнего Рима Овидию, сосланному в эти края. Овидий был дуновением воздуха, печальной оторванностью от родного края, так понятной душе еврея – «Здесь лирой северной пустыню оглашая…».