Завеса
Шрифт:
Такие сны изматывали Ормана, угнетали. От них невозможно было оторваться и днем, сосредоточиться на том, что было его жизненной целью – теории единого духовного поля.
Лишь теперь он вспоминал странности в поведении соседа.
К примеру, стихи Ницше действовали Орману на нервы, словно бы автора глубинных философских и филологических игр, где «гений парадоксов друг», выбрасывало на поверхность, и он скакал на ломких стрекозиных ногах по водам. Это было весело, но все же поверхностно, мимолетно, претенциозно.
Орману также было некомфортно с Гете, взявшим в пролог к «Фаусту» разговор Бога с Сатаной из книги Иова. То ли гений не испытывал стеснения, взяв идею и сюжет у другого гения.
Во время прогулки,
Цигель не находил себе места, вел себя странно, ерничал, тяжело дышал, размахивал руками.
Казалось, еще миг, и он ударит Ормана, который, конечно же, не умел читать жесты, как Берг.
Все же Орман чувствовал тогда все время какую-то враждебность, исходящую от Цигеля и, тем не менее, открывал перед ним душу.
Невозможно представить, что это было связано с простым соседством.
Неужели и вправду у каждого человека существует его злой гений?
Неужели нельзя избавиться от этого невыносимого симбиоза.
Каждый день Цигель чем-то напоминал о себе. Поднимаясь на крышу, чтобы проверить – не течет ли бак для нагрева воды в их квартире, он случайно увидел дверь квартиры Цигеля распахнутой, а за ней – полный разор, какие-то доски на полу, и ни одной живой души. Оказалось, Дина сдала квартиру, а сама с семьей сняла жилье в каком-то другом районе. Не могла смотреть в глаза соседям.
Более того, ощущение было, что после того, как Цигель надолго исчез физически с поля зрения Ормана, он еще сильней и сосредоточенней влиял на душу последнего, не давая свободно дышать, притупляя мысль, отравляя радость работы над книгой, оригинал которой на русском был вчерне готов и переведен самим Орманом на французский язык.
Отец мог бы воистину гордиться своим сыном, думал Орман, и эта мысль немного его успокаивала.
БЕРГ
Грустная вечеря
В этот вечер, в канун субботы, женщины ждали возвращения Берга из синагоги. Мать, жена и теща Цигеля – впервые собравшись вместе, посетили бабушку после его осуждения. Малка суетилась на кухне.
Подавались семь традиционных блюд, тишина ночи почтительно стыла за раскрытыми окнами, но не было благостного чувства, которое обычно испытываешь в эти часы. Всем было тягостно. Все ели, уткнувшись в тарелки, старались не глядеть друг на друга.
Молчание нарушила бабка.
– Всевышний одарил меня долгой жизнью, ясной памятью и то ли радостью, то ли проклятьем – предвидеть, подобно Кассандре, о которой я много читала по-французски, – предвидеть, но быть лишенной возможности что-либо изменить. Думаю, Всевышний дал мне долгую жизнь, потому что я никогда, слышите, никогда не кривила душой и говорила каждому правду в лицо, даже если она была нелицеприятна. Рядом сидит моя дочь и не даст мне соврать. Я ни в чем не собираюсь ее винить. Мы жили в страшное время Гога и Магога, нас убивали и в спину и в лицо, но я всегда помнила, что я дочь великих праведников, и этим поступиться нельзя. Я не считаю, что желание сохранить чистоту своего рода пахнет расизмом. Когда в твой род праведников вторгается человек из низов…
– Мама, перестаньте, – неуверенно сказала дочь.
– Нет уж, изволь выслушать меня до конца. Здесь все самые близкие нам люди, деликатности которых можно только позавидовать. О мертвых следует говорить хорошо или ничего. Но вот в семье появляется человек, от которого разит чужим потом и кровью, и который работает по ночам. Не надо было гадать, чем он занимается. Врывается в дома, рушит семьи, как мебель, выворачивает постели, и, зная, что вершит неправедное дело, еще более бесчинствует, арестовывает невинного человека, превращая его в животное на убой, сам уподобляясь не просто животному,
– Но почему вы мне об этом никогда ничего не говорили? – дрожащим голосом спросила жена Цигеля Дина.
– Прости меня, дорогая, но я имею право сказать это тебе с высоты моего возраста, ты всегда была дурочкой, хотя только и делала, что читала книги.
Утешением тебе должно быть одно – два твоих прекрасных сына. Ты и только ты сейчас за них в ответе, за их воспитание, за их путь в жизни. И не удивляйся тому, что я говорю. Мне это дозволено Всевышним, ибо я стою на краю могилы и уже никогда не увижу моего внука на свободе. Потому я и попросила моего дорогого племянника пригласить всех вас сегодня на этот субботний ужин. Радости он никому из нас не принесет, но поставит все на свои места. Слишком долго мы, как страусы, прятали головы в песок, усердно стараясь ничего не видеть. Может быть, я тут выразилась с излишней прямотой, и все выглядит гораздо сложней и запутанней, но какое это имеет значение, если конечный результат до такой степени трагичен. Я и сейчас очень люблю своего единственного внука, и надеюсь, что мой племянник хотя бы облегчит его участь. Он передал ему священные книги и, главное, «Псалмы» Давида. В каменной яме единственное, что может спасти от безумия, это молитва и упование на Всевышнего. Вам, неверующим, это может показаться сомнительным, но прошу каждого из вас поставить себя на место человека, брошенного в колодец. Вот и опять, Святой, благословенно имя Его, дал мне силы на этот длинный монолог, который вконец меня обессилил. Но долг каждого человека хотя бы один раз в жизни высказать все, что изводило его душу. А теперь простите меня, я должна отдохнуть.
Берг, глаза которого были влажны, помог старухе встать и уйти в свою комнату.
После монолога старухи раскрыть кому-либо рот казалось кощунством.
Стали прощаться.
Младший сын Цигеля, который несколько месяцев назад получил права, повел женщин за пределы Бней-Брака, на улицу Модиин в Рамат-Гане, где запарковал машину. Берг проводил их, и даже молча пожал каждой руку, что было для него великим преодолением запрета, предписываемого глубоко верующему.
Судя по их растроганности, они по-настоящему оценили этот жест.
ЭПИЛОГ
ЦИГЕЛЬ. 2001
Чувство свободы, равное одиночеству
Случилось невероятное: прошло шесть лет в камере-одиночке, и Цигель все еще был жив.
За день до его перевода из одиночки в общую камеру, внезапно открылось ему давнее мгновение в Венеции, где ни с кем не надо было встречаться, и он в первый и последний раз ощутил острейшее чувство свободы, равной одиночеству.