Завеса
Шрифт:
На миг ощутил себя Орман замурованным, бездыханным, «одетым камнем». Выскочил, как ужаленный, из полумрака гробницы в ослепляющий солнцем полдень. Острым, словно бы внезапно открывшимся слухом уловил вместо далекой трубы приглушенные пространством и зноем звуки автомобильных клаксонов. Клайн ни единым движением не выдал какого-либо удивления.
Молча поднялись из долины к Гефсиманскому саду, и Орман дивился невероятно огромным, в узлах, стволам древних масличных деревьев. Кора, подобная слоновьей коже, охраняла их от гибельности времени.
Шли вверх по дорожке, иссеченной промоинами, заросшей с двух сторон диким бурьяном, в котором валялись рваные шины. Так дошли до церкви Марии Магдалины, а еще выше – до часовни «Dominus flebit» – «Бог плачет».
Вернулись, сели в машину, обогнули стены Старого города, поднялись в сторону могилы царя Давида, остановились на обочине шоссе, на противоположной стороне которого скромно и непритязательно торчал указатель на иврите «Спуск в Геенну».
Спустились.
Между камней пробивался бурьян. Два арабских подростка, пасущих стадо овец, с удивлением смотрели на двух взрослых, прилично одетых дядь, которым, вероятно, больше не было чем заниматься, как посещать этот пыльный, запущенный овраг.
Обратный путь был гораздо легче, хотя уже была ночь. Все же – домой.
Над «Шаар Агай» – «Воротами ущелья» – стыл в густой и чистой синеве месяц. Опять строки лезли Орману в голову, и он изо всех сил старался снизить их патетику:
По дороге на ЕрушалаимВ ночь луна стоит над Аялоном.Эти земли стали нашим лоном —Все дороги – на Ерушалаим.И деревья здесь всего упорнейВверх ползут вечнозеленым сводом.Мы живем и будем жить, пуская корни,На земле, текущей молоком и медом.Орман довез Клайна до его дома в северном Тель-Авиве. Посидели молча.
Клайн сказал:
– Этот день мне запомнится надолго. Знаете, чем? Стихотворением Блока.
Осторожно, чтобы не разбудить жену, которой предстояло рано ехать на свои курсы, и детей, которым – в школу, Орман вскипятил чай, выпил, и долго еще стоял у распахнутого
Самолет, ночная лампа вдоль границы Израиля, пролетел по оранжевой полосе вдоль моря. Так и вошел в сон мистическим зрелищем, тревогой и праздником.
Третья реальность
Уже сидя в кресле самолета, рядом с Клайном, и видя в иллюминаторе Средиземное море, округляемое земным шаром по краю горизонта, Орман не в силах был поверить, что летит в Рим. Смутное чувство тревоги, до причин которой он пытался докопаться, вызывало сердцебиение.
Не мог избавиться от странного ощущения почти мгновенного, как укол в сердце, исчезновения уже ставшей ему родной пяди земли. В считанные секунды после того, как оторвались колеса самолета от взлетной полосы, радостное предвкушение полета омрачилось этим исчезновением того, что составляет всю его, от первого до последнего вздоха, жизнь: жена, дети, освоенные тропы и неосвоенные чащи. И самолет казался подобием Ноева ковчега, который носится в пространстве бесконечного неба и вод, потеряв надежду достичь какой-либо земли.
Вдобавок к этому, под крылом самолета, в бесконечности морских вод, стыли, величиной меньше ногтя, корабли, которым, казалось, не добраться до земли до скончания века. Их почти непереносимое одиночество вызывало подкатившуюся к горлу тревогу и удивление мужеством человека, так вот, бесшабашно пускающегося в дальние плаванья, как бы впрямую на тот свет.
Рядом, в кресле, привыкший за свою жизнь к бесчисленным полетам во все края мира, спал Клайн. Орман же боролся с демоном сна, почти как Иаков с ангелом, боясь пропустить даже миг полета.
Так боятся пропустить даже одну каплю драгоценной влаги после долгих иссушающих лет пустыни.
Лишь увидев под собой знакомые по карте очертания Аппенинского полуострова, Орман ощутил, как покой нисходит в его душу.
Солнце уже начинало клониться к закату, когда они приземлились в аэропорту Леонардо да Винчи. В окна такси вливалась неповторимая синь итальянского неба, вспоившая стольких великих художников. Зелень трав и деревьев, насыщенная влагой ранней вечерней росы, опахивала забытой европейской свежестью.
Таившийся, казалось бы, всю жизнь в душе, просыпался и проступал по всему окоему генетический очерк вечного города.
Возникший так запросто из-за угла Колизей заставил Ормана схватить за руку Клайна, и тут же, отдернув свою, извиниться.
Поселили их, в, несомненно, дорогой гостинице по Via Vittorio Venetо, в двух соседних номерах. Клайн выглядел усталым, несмотря на то, что весь полет спал, пожелал Орману спокойной, по возможности, ночи, видя напряжение, которое не оставляло его, и понимая, что в такие минуты человек должен быть один, лишь сам с собой.
Подобно лунатику, Орман не заметил, как ноги сами вынесли его из гостиницы. Есть не хотелось, ибо обед в самолете был поздним. Перед отъездом он, опять же по привычке советского интеллигента, изучил карту Рима, и потому, быть может, лунатически бессознательно, но весьма уверенно шел вниз, по Veneto, до Via del Tritone, по ней – до площади с фонтаном и в нем знаменитым изваянием тритона с раковиной. Орман замер, сам себя щупая и не веря, что это он здесь, у этого фонтана, такого для него ощутимо знакомого, живого на фоне скользящей вокруг в электрическом свете массы незнакомых теней, которым до него, Ормана, не было никакого дела, как и ему до них.