Завещание бессмертного
Шрифт:
4. Гелиополиты
Лад и Домиция стояли, плотно прижатые друг к другу, на самой верхней ступеньке помоста.
— Все эти дни я думал только о тебе, Домиция! — не слушая, о чем говорит Аристоник запрудившему площадь народу, шептал Лад. — Когда меня замуровывали каменными глыбами в подвале Эвдема, я думал только об одном: неужели я больше никогда не увижу тебя?
Домиция не ответила и только слегка виновато пожала плечами.
- Понимаю, ты никак не можешь забыть своего Афинея! — хмуро заметил Лад. — Ну, а если
Римлянка метнула на него разгневанный взгляд.
— Да нет, нет — может, он и жив!.. — пробормотал, сникая, сколот. — Но ведь я тоже живой… и не могу без тебя! Зачем мне такая свобода, чтобы я ехал на родину один? Ну, скажи — зачем?
Вместо ответа Домиция глубоко вздохнула.
— Не хочешь даже говорить со мной! — покачал головой Лад и повернулся к вставшему рядом с ним Аристарху: — Слушай, ты великий балий! Дай мне такое снадобье, чтобы она полюбила меня!
— Не могу! — улыбнулся в ответ Аристарх.
— Ну, тогда такое… чтобы я разлюбил ее.
— Да нет на свете таких снадобий! — объяснил лекарь. — Я перечитал множество папирусов и ни в одном из них не встречал ничего подобного.
— Значит, все эти папирусы писали люди без сердца! — воскликнул Лад. — Домиция, вон, уже и разговаривать не хочет со мной.
— Не сердись на нее! — улыбнулся Аристарх. — Она не может этого сделать… Она, как бы тебе это сказать, — онемела. На время!
— У нее после всего… отнялся язык?! — в ужасе спросил сколот.
— Да, что–то вроде этого, — понимая, что здесь не место для подробных объяснений, кивнул Аристарх.
— Домиция! — порывисто повернулся к римлянке Лад. — Я все знаю… Но я буду любить тебя и такой!
Девушка удивленно взглянула на него, наклонилась было, к Ладу, но, увидев предостерегающий жест Аристарха, выпрямилась и сделала вид, что все ее внимание поглощено речью Аристоника, каждое слово которого рабы встречали восторженными криками.
— Я говорю правду, Домиция! — твердо говорил Лад. — Твое молчание будет для меня дороже слов всех женщин на свете! Ты веришь мне?
— Да верю, верю! — не выдержав, шепнула ему на ухо римлянка, когда поднялся такой шум, что она могла не опасаться, что ее латинский акцент будет кем–нибудь замечен. — А теперь давай послушаем Аристоника!
Лад сначала ошеломленно, потом — с недоверием, наконец, разом всё поняв, с буйной радостью посмотрел на Домицию и, послушно кивнув ей, стал внимательно прислушиваться к тому, что говорил Аристоник.
— Да, я бросил вызов римской комиссии, заявив сенату свое законное право на престол Пергама! — говорил тот. — Но, клянусь Гелиосом, что получив диадему Атталидов, я не назовусь Эвменом Третьим, а стану лишь первым гражданином государства Солнца, где все будут счастливы, равны и свободны!
— Так, значит, мы свободны? — закричали в толпе.
— И можем называть друг друга гелиополитами?
— Да, да! — подтвердил Аристоник и, останавливая царившее внизу ликованье, высоко поднял руку. — Но, если мы с оружием в руках не сумеем отстоять право на существование такого государства и не защитим Пергам от Рима, то каждому из нас уготована жалкая участь снова превратиться в рабов!
Лица только что обнимавших друг друга, плачущих от счастья людей стали серьезными. Восторженные возгласы стихли даже в самых отдаленных уголках площади: ремеленники, крестьяне и освобожденные рабы повернулись в ту сторону, куда указывал Аристоник, и стали смотреть на окрашенное в багровые краски закатного солнца море, словно по нему уже плыли тяжелые римские триремы…
ЭПИЛОГ
1
Последняя треть второго века до нашей эры устало клонилась к своему закату. Промчавшись над миром колесницей Гелиоса в безумных руках Фаэтона, она, наконец, коснулась черты горизонта и бросила прощальный взгляд на изнемогшую от груза новых человеческих бед и страданий землю.
Всюду, куда только ветер доносил звуки человеческого голоса, где шумели города и цвели сады, — люди воевали или готовились к войне.
Захватив за три десятилетия Пергам и Нумидию, Рим опять ненасытно поглядывал на остальной мир, и было ясно, что недалек день, когда его очередной жертвой станет еще одно царство.
В понтийских гаванях и сирийских жилищах, в александрийском мусейноне и афинских термах, в иудейских дворцах и даже в далеких галльских хижинах только и слышалось, какое – Каппадокия?.. Египет?.. Британия?.. Понт?..
Лишь один человек, казалось, был бесконечно далек от всех этих гаданий и споров. Это был древний старик, который каждый вечер, старческой шаркающей походкой, покидал Афины, садился на скалу, с которой хорошо было видно море, и, словно это было самым главным событием в мире, неотрывно и жадно смотрел на закат.
Как никто лучше знавший римлян и Рим, он хорошо понимал, что рано или поздно тот покорит себе эти царства, что как бы они ни старались, никто и ничто не спасет их, и лишь недоумевал, какая разница, какое из них окажется первым?..
Руки и ноги старика покрывали шрамы. Они были такими давними и блеклыми, что казались полуистертыми самим временем. Одежда хоть и отличалась богатством, но было видно, что к его хитону и гиматию вряд ли хоть раз притрагивалась щетка или рука раба. Лицом он был грек, но лоб закрывал челкой, как это делали римляне, которые жили по древним традициям и вере своих предков.
Но этот человек не был филоромеем1. Когда налетавший с моря ветер приподнимал прядь его седой челки, то на лбу обнажалось клеймо с надписью «Эхей, феуго», и без труда можно было догадаться, что таким способом он прячет следы своего былого рабства.
В городе говорили о нем разное. Одни считали, что, побывав в Пергаме гражданином государства Солнца – гелиополитом, он так поклоняется теперь Гелиосу. Другие — что на его совести лежит нераскаянное преступление. Третьи полагали, что он просто сошел с ума. И все были убеждены, что за этим кроется какая–то тайна.