Завещание грустного клоуна
Шрифт:
Пожалуй, мне крупно не повезло в жизни, если я, сколько ни стараюсь, так и не могу вспомнить ни одного женского имени и сказать — вот с Валей, Маней, Олей или Зоей я испытал это штормовое, сокрушающее полю чувство. Было всяко — хорошо, очень хорошо, замечательно, бесподобно, но до ощущения страстного обладания, еще чуть-чуть и — умру, подняться не довелось.
Хотя… только, пожалуйста, не смейтесь!
Это случилось восьмого марта. С закрытием лыжного сезона в том году почему-то припозднились, снег подтаял и заметно осел, лыжня сделалась — ни к черту. На старт вышли человек двести. Дистанция растянулась на пятнадцать километров, из них последние пять предстояло одолеть лесом. Долго колдовали над мазью. В конце концов пошли. Первые километров пять было еще терпимо, хотя снег и хватал за ноги, вроде примагничивал лыжи, и все-таки какое-то скольжение
Тяну ноги, вода хлюпает, дыхание прерывается, становится все короче и все горячее, в ушах комариный звон чудится. И мысли зудят вредные: да брось ты… не можешь ведь больше… плюнь… Будь то соревнования с личным зачетом, я бы, пожалуй, и бросил… И ничего бы, я это понимал, не случилось. Ну, не добрал каких-то сомнительных крошек славы, недополучил бы, допустим, какую-то памятную медаль, да плевать… Но я шел в команде. И как держатся ребята, растянувшиеся на дистанции, не знал. Брошу — подведу мужиков… Иди, сука, шевели ногами, падаль, иди… поносил я себя и медленно приближался к лесу. Подумал: та-ак, осталось пять. Если бы только я мог вообразить в этот момент, какие пять километров меня ждут. В лесу лежал наст, жесткий, как терка. Ледовыми кристалликами лыжи ободрало до основания, и крошка смазки не осталось на скользящей поверхности. Я отрывал лыжи от разбитой колеи и шлепал ими по бывшей лыжне. Я задыхался, умирал, теперь могу признаться — я плакал солеными слезами, затекавшими в рот, обжигавшими язык и еще плелся к финишу, хотя понимал — мучения мои бессмысленны, гонка проиграна. Где-то на повороте, перед самым выходом из леса вплотную к лыжне выбежал тренер, он сунул мне в рот здоровенный кусок лимона и прокричал вслед: «Хорошо идешь! Давай!»
И вот тут случилась. Кислый лимонный сок, соленые мои слезы, «давай» тренера непонятным образом соединились в нечто взрывчатое и оно рвануло, дрызнуло, ахнуло у меня глубоко в груди, — это открылось второе дыхание. Поздно, да, слишком поздно, но все-таки прорвалось, и я ожил. Только что умирал, ну, форменным образом готов был отдать концы и вот в порыве… чего?… в порыве дикой страсти вернулся к вылинявшему весеннему небу, к белой финишной прямой.
В тот окаянный день гонку закончили человек двадцать, остальных лыжня одолела, послала в нокаут. Я занял восьмое место, во это, клянусь, не имело никакого значения, по сравнению с испытанной атакой подлинной страсти; я понял: сделай все, что ты можешь, и считай — значит прожил достаточно. Не удивительно ли, почему лыжи подарили мне такое высокое чувство восторга. И когда потом особенно удавался пилотаж на И-16 ли, на Як-3 ли, на МиГ-15 ли, я всегда вспоминал мартовскую разбитую лыжню, думал о «любвях» прошедших и надеялся — не все позади, раз я доподлинно знаю, что такое страсть!
17
Задание вроде проще некуда — взлететь, набрать три с половиной тысячи метров, пройти по треугольному маршруту и вернуться домой. В этом полете не требовалось даже строго соблюдать заданные режимы — скорость и высоту, вся соль задания была отдана в руки штурмана — ему предстояло колдовать с настройкой новой навигационной аппаратуры, переходить с одного канала связи на другой, пеленговаться, контролировать курсы. Словом, штурман работает, а я его катаю на старом, давно снятом с вооружения бомбардировщике, приспособленном под летающую лабораторию.
Тем удивительнее показалось, что перед самым вылетом меня отозвал в сторонку старый друг и сказал придушено конфиденциальным тоном заговорщика:
— Тебе известно, с кем полетишь? Учти, за человеком — восемь лет лагерей каторжного режима… удивительно, как он уцелел, еще удивительнее, что восстановился на летной работе. Он был в свое время одним из сильнейших навигаторов страны… Понимаешь? Поделикатнее держись, нервы у него сильно попорчены, заводится бедняга по каждому пустяку…
Слушая друга, я невольно представлял белые просторы Севера, загаженные серыми прямоугольниками арестантских бараков — так они смотрелись с высоты. И на ум шли кошмарные рассказы летчиков из полярки, припоминалась удивительная книга Владимова — «Верный Руслан»… Чего только не досталось на долю нашего поколения… С лучшими намерениям я направился в летную комнату, но обласкать штурмана добрым словом не удалось: он только-только ушел на стоянку.
Мы встретились у самолета. Грузнеющий, очень не молодой на вид армянин глянул на меня в упор своими большими, печальными глазами и коротко представился. Обменялись рукопожатием и поднялись в кабину. Штурмана я пропустил в машину первым, и мне показалось, что он оценил этот крошечный знак уважения.
Этот вполне рутинный для меня полет проходил в молчании. Штурман был предельно занят аппаратурой и я не пытался отвлекать его. Перед каждым изломом маршрута, как и положено навигатору, он предупреждал меня: «Командир, внимание! Смена курса» — и называл, с каким показателем компаса следует топать дальше. Облачность держалась кучевая, не очень мощная, и мы то ныряли в белую влажную муть, то выскакивали на голубой простор чистого неба. Признаюсь, я не слишком въедливо следил за пролетаемой местностью: во-первых, по заданию не требовалось выходить на какой-то точечный, трудно опознаваемый ориентир; во-вторых, сам по себе маршрут не отличался какой-либо особой сложностью в-третьих, на борту присутствовал знаменитый в прошлом штурман, и читать землю входило в круг его обязанностей. Говорю это без тени иронии, его — штурмана — знали и Военно-воздушные силы и Полярная Авиация, и Аэрофлот.
В таком раскрепощенном полете я мог думать, о чем мне заблагорассудится. И я стал вспоминать о времени, когда «пахал» инструктором учебно-тренировочного центра. Кого только не пришлось вывозить на новой материальной части, ставить, так сказать, в строй. Досталось учить и болгар. Славные они были ребята — сообразительные, до ужаса дисциплинированные, хотя и шустрые. Представляете, в первых полетах на спарке пытались даже честь отдавать, едва заслышав и поняв мою команду. Все бы ничего, да вот беда — качает слушатель головой из стороны в сторону, по-болгарски это означает — да, а по-нашему-то — нет, мотает сверху вниз — по-ихнему понимай — нет, а по-нашему, сами знаете, — да. Вот и гадай — понял меня слушатель или не понял? Перевел он с русского на болгарский или с болгарского на русский, когда и туда и сюда головой повертел. Но ничего, постепенно привыкли, точнее сказать, приспособились друг к другу и залетали мои шустрые мальчики, как положено.
Было. Приятно вспомнить — ведь это я дал ребятишкам реактивные крылья. Горжусь — я! А лет через десять, прилетев в Софию, разыскал одного из своих «крестников». Оказалось, с истребителями он расстался, пересел на транспортные корабли, преуспел, выдвинулся, был допущен возить высокое начальство. Заметно заматерел парень, привык — перед ним двери открывают, но меня встретил с полным почтением — учитель, как никак, а в авиации на этот счет традиции строгие. Случилось, что его жена с дочкой были в отъезде, отдыхали, кажется, в Греции, поэтому он пригласил нас отобедать в аэропортовском ресторане. Усадив нас с женой в отдельном начальственном кабинете, сказал: извините, я на пять минут отлучусь, надо распорядиться… И сразу заколыхались двери — в кабинет поминутно заглядывали и тут же исчезали симпатичные молоденькие мордахи. Позже выяснилось — мой «крестник» был любимцем всей аэродромной обслуги, и официантки ринулись разглядывать учителя своего кумира, полагая, очевидно, увидеть этого авиационного дедушку с седой бородой и круглой лысиной. Кажется, девушки были сильно разочарованы, а я только тогда осознал, что разница в возрасте между мной и «крестником» никак не больше пяти-семи лет. Смена авиационных поколений идет куда быстрее, чем в обычных, земных ремеслах…
И тут я услыхал глуховатый голос штурмана.
— Курс восемьдесят шесть, вертикальная пять в секунду, начали снижение, командир.
Точно исполнив штурманские указания, я глянул на землю — вправо посмотрел, влево и не сразу понял, где же именно мы находимся, то есть наше общее местоположение никаких сомнений не вызвало, а детальная ориентировка требовала уточнения. Вытаскиваю из-за голенища потрепанную карту миллионку, пробегаю взглядом вдоль реки, нахожу характерное пересечение шоссейной дороги и железки… та-ак, все ясно. До дому нам остается лететь минут шесть.
Точно в расчетное время приземляемся. К моему полнейшему удивлению штурман молча выбирается из кабины и, не произнеся ни слова, шагает прочь от самолета.
Немного позже, уже в летной комнате, на меня буквально набрасывается мой главный друг. Раздосадован он предельно:
— Ты сдурел, старикашка? Я же тебя специально проинструктировал, предупредил, человека щадить надо, восемь лет тюряга — не фунт дыма! Вот уж не думал и не гадал, что ты такое отмочишь…
— А что случилось? — ничего не понимая спрашиваю я, — Чего такого непозволительного я сделал?