Завещание грустного клоуна
Шрифт:
— Не прикидывайся наивняком! Ты вытащил на подходе к дому карту? Ну, вытащил, что же тут такого?
— Как что?! Человек решил — контролируешь точность его прокладки! У такого штурмана командир корабля должен спрашивать: где мы? И верить ему, а не ползать, как муха, по изжеванной миллионке и искать, куда он залетел…
— Слушай, мне ужасно обидно, я совсем ненароком обидел хорошего человека, я вовсе не представлял, что такое может быть… Что же теперь делать?
— Иди, извинись, он ведь переживаете. Ему наверняка метится — опять казнят недоверием… Пожалей старика.
— А что я ему окажу?
—
И я пошел разыскивать штурмана.
А-ты баты, шли солдаты, шли солдаты на базар… не то!
Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик долго спал… не то! Левой правой, левой правой марширует черт кудрявый, и тут поток мыслей, если только это были мысли, резко оборвался. Я увидел штурмана, пригорюнившись он сидел на садовой, в прошлом зеленой лавочке. Вид у него был отсутствующий.
— Приношу извинения, — сказал я громко, — и прошу учесть — семнадцать лет я летал исключительно на истребителях, сам себе штурман, сам себе радист, сам себе стрелок… Привык… Извините.
— А командиром на бомбере давно начал? — спрашивает штурман довольно миролюбиво.
— Сегодня был четвертый полет.
— Какой, какой? Четвертый? Знал бы, ей богу, не полетел с тобой, мне нельзя приключения на свою жопу искать, дочке второй годик только.
Вот тебе и старик — подумал я.
А он протянул мне руку:
— Подружим. Ничего… истребитель.
18
Лет, наверное, в сорок или чуть позже меня стало все чаще тянуть на воспоминания о далеком прошлом. И воспоминания эти делились на два сорта — одни были светлыми, они украшали минувшее, другие шли под отрицательным знаком. Почему-то те, что не украшали прошлое, представлялись более значительными, они требовали нового осмысления. Были и такие сцены из минувшего времени, что мне, взрослому человеку, никак не удавалось отнести к определенному сорту.
Мне, пятилетнему, когда память не была еще замусорена ни житейским опытом, ни обязательными уроками политграмоты, мама начала преподавать французский язык. Сама она, не получившая никакого педагогического образования, совершенно стихийно обратилась к так называемому, если не ошибаюсь, фонетическому методу: никакой грамматики, никакого алфавита даже, просто она говорила со мной исключительно на чужом языке, показывала на окружающие предметы и называла их французские имена, а еще в ход шли картинки в иллюстрированных детских книжках — это что? а это?.. Сколь научно оправдан был такой метод, сказать затрудняюсь, знаю только, что годам к семи я довольно бойко залопотал по-французски и должен был вот-вот приступить к освоению грамматики, когда случилась почти катастрофа — язык Лафонтена, Руссо, Вольтера… в нашей стране объявили дворянским и потому, естественно вредным пережитком. Надо было переключаться на немецкий, объявленный языком науки, передовой техники и таким образом языком будущего.
Меня покорно переключили. Французский стал забываться, угасать в еще неокрепшем мозгу и, кажется, совершенно изгладился в памяти. Так прошла, можно сказать, целая жизнь, когда я попал в Париж. Услыхав щебетание парижанок, ощутил тяжелейший приступ грусти — сколько же потеряно! С нашей делегацией работала очень милая переводчица. Была она не молода, явно не этуаль, но жизнерадостна и предельно остроумна. Что такое парижский шарм, словами не выразить, его надо ощутить… Ощутив, я набрался смелости и, учинив невероятное насилие над собственной памятью, произнес:
— Вy зет тре жантиль, мадам! Что должно было означать — вы очень симпатичны, мадам.
— О-о, оказывается вы говорите по-французски! Се манифик (это замечательно) — ободрила меня парижанка.
— Нон, же не парль па франсе, же парле кан же этэ пти (нет, я не говорю по-французски, я говорил, когда был маленьким)…
— Се бьен, мон ами, плю кураж… са ва! Кеске ву пуве дир анкор? (Прекрасно, мой друг, смелее… Что вы можете сказать еще?)
— Ля канар, ля шваль, манже, буа (утка, лошадь, есть) выпалил я весь жалкий запас, всплывавших из темных глубин слов, и вдруг:
— Же ву эм, ма шери! (Я люблю вас, моя дорогая!)
— О-ля-ля! Вы далеко пойдете. Еще?
— Же ве дормир авек ву (я хочу спать с вами) — окончательно расхрабрился я.
— И это вы запомнили в пять лет? Нет слов… Еще, пожалуйста.
— Ан кор эн фуа ма пти! (Еще раз, моя маленькая!).
— Бесподобно, — она зааплодировала. Вы вполне готовы покорить Париж.
К глубочайшему сожалению, Париж я не покорил, но уже много лет на каждый Новый год посылаю поздравления той милой переводчице.
Она столь высоко оценила мои нереализованные лингвистические способности — как забыть такое? А как оценить — плюсом или минусом — даже не знаю. Но все равно для меня важно и радостно сознавать — где-то в мире кто-то помнит о тебе, раз в год шлет свою улыбку и несколько добрых слов — на красивых открытках.
А еще и такое со мной было. Приплыл на старом сухогрузе в Египет. В судовую роль я был вписан в качестве дублера второго помощника капитана. Перед швартовкой в Суэце меня потребовал к себе мастер, так по-морскому величают капитанов, и распорядился:
— Сейчас на борт должен саннадзор явиться. Примешь на себя! Водка в холодильнике, по баночке икры и шпрот возьмешь на камбузе, кок знает, с этими суками по-другому каши не сваришь. Держи их в кают-компании сколько сможешь, засерай мозги, чтобы меньше по углам нюхали. Давай.
Английского я не знаю. Единственное, что сумел проблеять темному на лицо доктору, когда он поднялся с катера на наш борт:
— Ай сник ноу инглиш, ай сник литл-литд фрэнч, — И почему мне при шло в голову упомянуть французский, сам не знаю, я поспешил поправиться — же парль франсе тре маль, альман шпрехе ияфиль бессер… Доктор добродушно рассмеялся и ответил по-немецки:
— Аусгецейхнет, прима! Альзо вир верден дойч шпрехеи. (Отлично, превосходно. Значит будем разговаривать по-немецки).
Невзирая на адскую жару, мы пили мгновенно нагревшуюся на солнце гадостную русскую водку одесского разлива, вели неспешную беседу на всех языках одновременно. Мне представляется, что доктор великолепно оценивал ситуацию и давно уже привык к такому стилю общения. В соответствующий момент он, не выходя из кают-компании, ничего не вынюхивая, как выразился мастер, подписал нужные бумаги, прихлопнул печать и стал прощаться. Вот тут-то он и приложил меня.