Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)
Шрифт:
Моя тетушка Тита вышла замуж за еврейского юношу из Риги; их обоих расстреляли потом нацисты. Недавно один из немногих моих уцелевших кузенов послал мне фотографию, сделанную в Мемеле в конце тридцатых годов на свадьбе Титы. Это единственная семейная фотография, которая осталась у меня от детства, единственное вещественное свидетельство, связывающее меня с жизнью до войны. Других сувениров той поры у меня не сохранилось.
На снимке я стою на стуле в заднем ряду возле моего дяди Бенно. Нацисты убьют его в Слободянском гетто на глазах его матери… но здесь я забегаю вперед. Этого нельзя разглядеть на фото, где все мы счастливы за тетю Титу. Она вместе с женихом сидит во главе стола, и оба выглядят очень серьезными. Якоб, старший брат невесты, рядом с нею, и тут же — их родители, полные гордости. Моя мама стоит чуть позади, а по другую сторону стола — мой отец.
На снимке нет моего брата, Манфреда. Возможно, именно в это время он уехал в Швецию, в интернат для еврейских юношей, где он продолжал образование, начатое во Франкфурте. Когда война началась, он как раз завершал свою учебу. Чтобы в трудное время вся семья была вместе, отец приказал ему вернуться. Это было решение, которое могло стоить моему брату жизни, но время было такое, когда никто не мог знать, какое из принимаемых решений окажется правильным.
Мемель не запомнился чем-либо привлекательным, за исключением порта. У родителей моей мамы был летний домик в курортном местечке под названием Паланга. Попасть туда можно было на пароходе, следующим до Кенигсберга. Я очень любила Палангу — у меня там было множество друзей, приезжавших туда каждое лето.
Немцы захватили Мемель 21 марта 1939 года. В это время мы вместе с родителями моей мамы и остальными родственниками уже перебрались в Ковно, в Литву. Мы не оказались там в нищете, как многие беженцы, так как смогли увезти с собой многое из своего имущества. Я, к примеру, взяла своего плюшевого медвежонка и куклу Лесли. Отец продолжал свою деятельность в качестве представителя голландских фирм в Литве.
Ковно показался, по сравнению с Мемелем, много более привлекательным городом, обладавшим огромным очарованием. Мы заняли квартиру на центральной улице, носившей имя Костюшко. Еврейская реальная гимназия, которую я стала посещать, была на другом конце широкого проспекта, а перед ней находилось здание театра. Наша квартира располагалась на четвертом этаже, и Лена, литовская домработница, каждый день приходила к нам наводить чистоту и готовить.
Международная обстановка меня не пугала. Что огорчало меня на самом деле, так это перемена школ. Я перешла из немецкой школы в еврейскую, где обучение шло на иврите, которого я не знала. Неожиданно я оказалась вместе с новыми ребятами в незнакомом городе, и я должна была освоиться в этой ситуации. Я не любила быть аутсайдером; и все теперь упиралось в язык.
Я взялась за иврит изо всех сил, и уже достигла значительного прогресса, но изменившиеся обстоятельства снова поставили меня в сложное положение. Советские войска заняли Ковно в июне 1940 года, и тут же было запрещено изучение иврита. Новым языком в гимназии был объявлен идиш. Он в достаточной степени похож на немецкий, так что больших затруднений с ним у меня не возникло, и я хорошо знаю его до сих пор, но появились еще русский и литовский, о которых я не имела никакого представления. Привыкнув к ответственности, я взялась и за них — в этом мне помогал репетитор, который заставлял меня выучивать на память поэмы на русском и литовском, так что вскоре я снова оказалась в числе лучших учеников класса. Невзирая на трудности, я любила осваивать новые языки. Если кто-нибудь меня тогда спрашивал, кем я хочу стать, когда вырасту, то я говорила: «Переводчиком или актрисой». И когда бы учитель ни спрашивал, кто хочет играть в очередной школьной постановке, моя рука поднималась вверх одной из первых. Но шансов завести близких друзей в новой школе почти не было. Все произошедшие в моей жизни изменения смущали меня и сбивали с толку. Эти первые два года в Ковно я чувствовала себя очень одиноко.
Одним из самых моих больших удовольствий во время жизни в Ковно стал каток — «ciuozykla» по-литовски. Всего катков, на которые я ходила, было два. Один находился по пути в школу — и я ходила туда два раза в неделю. Второй был на другом конце города — и там я каталась много реже. Я очень любила надевать свой костюм для катания и выписывать на льду восьмерки и другие фигуры. До сих пор, когда я попадаю в город, где имеется каток, и если у меня есть на это время, я беру напрокат пару коньков и возвращаюсь в свое детство, на «ciuozykla»!
В Ковно здание оперы с его куполом было вторым моим источником радости. Это здание казалось самым красивым из тех, что мне довелось увидеть. Родители часто брали меня с собой, чтобы я могла услышать пение великого Кипраса Петраускаса. Никакое совершенство, которое я могу услышать сегодня, не в силах соперничать с волшебством его голоса, с восторгом, который охватывал меня при звуках великой музыки. Незабываемые впечатления!
Мы жили достаточно безмятежно после того, как Литва стала частью Советского Союза. Что более всего сохранилось в памяти, это русские женщины, чья одежда для меня выглядела смешной и нелепой. Иногда они надевали на себя вместо платья нечто, похожее на ночное белье. С едой были затруднения, но режим, установленный Советами, в общем, не был гнетущим. Насколько я это помню, мы не были напуганы этой властью, которая, казалось нам, существовала где-то вдали.
Но в июне 1941 года наша жизнь изменилась. Мы узнали, что советская власть приняла решение о депортации всех «буржуазных» еврейских семей в Сибирь, и наша семья значилась в этом списке. Даже теперь при слове «Сибирь» во мне просыпается былой страх. По мнению отца, невозможно было вообразить себе судьбу худшую, чем отправка в Сибирь. Мы были много наслышаны о нечеловеческих условиях в тамошних трудовых лагерях. Отец был уверен, что мама не выдержит суровой сибирской зимы из-за сердца — ее болезнь была результатом болезни, перенесенной в детстве. А что могло ожидать его самого, утонченного человека, которому за сорок, никогда не занимавшемуся в жизни никаким тяжелым физическим трудом? Работа на лесоповале? Точно так же Манфред и я. Двое изнеженных еврейских подростков — нам никогда бы не выжить в грубом мире этого отдаленного места. Единственное, что нам оставалось, — это бегство. Все было приготовлено для нашей эмиграции в Шанхай, но события развивались слишком стремительно, депортация в Сибирь была неминуемой.
У нас был летний дом на побережье, в зоне отдыха, так что мы могли, не вызывая подозрений, воспользоваться семейным автомобилем. Это было напряженное путешествие. Мои родители между собой обсуждали дальнейшие планы, а мы, дети, могли все слышать. Отец настаивал на том, чтобы мы спрятались, пока русские не завершат высылку в Сибирь. Затем, говорил он, мы сможем покинуть Литву и, как было запланировано, отправиться в Шанхай.
Отец оставил машину на маленькой улочке и на несколько минут покинул нас. Я слышала звуки оркестра, исполнявшего увертюру Бетховена в парке отдыха. Вскоре отец вернулся с человеком, которого я не узнала. Они тепло разговаривали друг с другом, как давние знакомые. Позднее отец сказал нам, что его зовут Йонас, он хозяин мясной лавки. Наш летний дом стоял от его лавки невдалеке, где отец с Йонасом и познакомились. Что я знаю точно, так это то, что мы никогда у него мяса не покупали. Наша семья была строго ортодоксальной, и мы ели только кошерное мясо. Я думаю, они познакомились во время прогулок по пляжу. Отец, должно быть, чувствовал, что Йонас — человек, на которого, в крайнем случае, он может положиться, тем более, что тот не собирался прятать нас исключительно по доброте сердечной. Помню, что видела деньги, переходящие из рук в руки. Затем Йонас тихонько подвел нас в к служебному выходу своей лавки. Мы спустились по ступеням вниз и оказались в его подвале, где находился ледник для мяса.
Мы укутались в свои самые теплые зимние одеяла и сели в ожидании того часа, когда опасность минует — скоро, как мы полагали.
Время шло, но Йонас не возвращался, чтобы сообщить нам радостную весть. Всякое различие между днем и ночью теперь исчезло. Казалось, что и само время замерзло. Каждая минута тянулась вечность. Сколько еще предстояло нам провести в этом темном, проклятом, холодном погребе? Я непрерывно спрашивала родителей: «Который сейчас час? Долго ли мы будем здесь сидеть?» Что они могли мне ответить? Они сами ничего не знали. Тревога превращала каждую минуту в час.
Я была ребенком. Понимала ли я до конца тяжесть нашего положения? Я думаю, что да, понимала настолько, насколько в состоянии понять существо моего возраста ситуацию, лежащую за границей ее (или даже ее родителей) жизненного опыта. Более, чем что-либо иное, о серьезности положения говорили лица моих родителей. Они пытались продемонстрировать доброту и спокойствие, но как долго может человек притворяться? То, что мы прятались, таило в себе риск, который мог и не окупиться. Прошли сутки, но опасность еще не миновала нас. Наше терпение было на исходе. Мы могли просидеть в этом леднике неделю, а в итоге попасть прямо в руки советской милиции. Тем не менее отец разговаривал с нами мягко, ободряя нас и пробуждая надежду.