Заживо погребенный
Шрифт:
Пиво обанкротилось! Да, как ни крути. Пиво обанкротилось! Кто б мог поверить, что пиво обанкротится — и где? В Англии! Умнейшие, благоразумнейшие мужи на Ломберт-стрит вкладывали деньги в пиво, верили в него, как в последний оплот нации; и вот пиво обанкротилось! Основы английского величия, если и не ушли в прошлое, то явно уходили. И нечего ссылаться на плохое управление, на опрометчивые закупки лицензий по вздутым ценам! В старые добрые дни пивоварение выдержало бы любое плохое управление! Нет! Времена уже не те. На британского рабочего, подхваченного волною трезвости, теперь нельзя уж положиться в том, что он будет пить! Это венец его грехов против общества! Тред-юнионы — пустяк, в сравнении с этим последним его капризом, сеющим отчаяние в тысячах порядочных домов! Интересно, что бы сказал на это отец Элис? В общем, даже хорошо, что он не дожил!
Она смотрела на мужа, как любая бы жена смотрела в подобных обстоятельствах. Но его идеи были еще туманнее, чем у нее, его идеи о деньгах всегда были исключительно туманны.
— Может, ты съездишь в Сити, поговоришь с этим, ну как его? — предложила она, имея в виду подпись под письмом.
— Я!!
То был вопль измученной души, вырванный у него глубокой, искренней тревогой. Чтоб он пошел в Сити разговаривать с адвокатом! Да она, повидимому, сбрендила, бедняжка! Он и из-за миллиона фунтов никуда бы не пошел! От одной мысли его тошнило, он чуть не отдал весь свой обед.
Она увидела этот взгляд, она поняла его. То было выраженье ужаса. И тотчас она нашла ему извинение. Нечего прикидываться, будто Генри — такой, как все мужчины. Он не такой. Он мечтатель. Пусть иной раз он даже очень странный. Но Генри есть Генри. Если б любой другой мужчина мялся, когда надо выручать жену в денежных делах — да это был бы просто смех; этакое бабство. Но Генри есть Генри. Не сразу, но она это поняла. Он изумительный. Но он — Генри. С великолепным великодушием она взяла себя в руки.
— Нет уж, — сказала она весело. — Акции мои, значит, мне лучше самой пойти. Если только вот вместе! — тут она наткнулась на его взгляд и поскорей поправилась: — Нет, я пойду одна.
Он вздохнул с облегчением. Он не мог не вздохнуть с облегчением.
И, тщательно умывшись и наведя красоту, она ушла, а Прайам остался один на один со своими мыслями о браке и денежных вопросах.
Элис была, конечно, сама деликатность. Никогда с тех пор, как, справясь о сбережениях, не получила у него ответа, не подвергала она его никаким расспросам по части денег. Никогда не поминала она и о собственных средствах, разве что вдруг кинет фразу в том смысле, что все в порядке, денег у них хватает. Она отказывалась от банкнот, которые он ей смущенно предлагал, советуя их попридержать на черный день. Никогда она не говорила с ним о своем прошлом, да и его прошлым не интересовалась. Есть такие женщины, для которых нет ни прошлого, ни будущего, так поглощены они настоящим. Он и она полагались оба на свое чутье, когда судили о достоинстве и о надежности другого. Конечно, на пост министра финансов он никоим образом не мог претендовать. Деньги для него были самое неинтересное из всего, что приходится брать в руки.
У него всегда было их довольно. У него всегда было их слишком много. Большая часть от двухсот фунтов Генри Лика оставалась у него в карманах, да и по собственному завещанию он имел свой фунт в неделю, из которого никогда не тратил больше нескольких шиллингов. Страсти его были — табак (обходившийся ему меньше двух пенсов в день), прогулки, наслаждение игрой красок и странностями улиц (не стоившие почти ничего), и чтение: в трех лавках Патни все, что существует величайшего в литературе, можно было приобрести по четыре с половиной пенса томик. Как ни лезь из кожи вон, не начитаешь больше чем на девять пенсов за неделю. Деньги у него буквально скапливались. Вы скажете: а почему он не заставил Элис брать у него деньги? Да такое ему даже в голову не приходило. В его системе ценностей деньги не стоили того, чтоб препираться из-за них с женой. Он с радостью в любой момент готов был отдать ей все, пожалуйста, за милую душу.
И вот, вдруг, деньги приобрели огромное значение. Ужасно неприятно. Он не испугался. Просто было ужасно неприятно. Знай он это чувство, когда денег нет, и ты себе не представляешь, где их раздобыть, он бы, возможно, испугался. Но это чувство было ему неведомо. Ни разу он не призадумался, стоит ли разменивать банкноту, опасаясь, что банкнотам может придти конец.
Всевозможные заботы его обступили.
Он решил пройтись, чтоб отделаться от забот, но заботы увязались следом. Он шел по тем же самым улицам, какие его так пленяли утром. Теперь они его совершенно не пленяли. Полно! Да тот ли это милый, идеальный Патни? Нет, скорей другое место с тем же названьем. Дурное управление пивоварением в ста пятидесяти милях от Лондона; неспособность английского рабочего выпивать назначенную пинту в нескольких десятках пабов — все вместе непостижимым образом обрушило всю систему, всю философию Патни. Плакаты в Патни на поверку — отвратительны. Торговля — грубая и гнусная, табачник — узколобый, пошлый мещанин; и так далее, и так далее, и тому подобное.
Они с Элис встретились в дверях, каждый вынимая ключ.
— Ох! — вздохнула она, войдя, — все прахом, прямо разоренье! Ошибки никакой, все прахом! В этом году нам ни единого пенни не видать! Да и на будущий год, он говорит, едва ли что-то набежит! И акции будут падать, говорит. В жизни ничего подобного не слыхивала! А ты?
Прайам с готовностью признал, что и он ничего подобного не слыхивал.
Она сбегала наверх, сбежала вниз, и настроение ее вдруг переменилось.
— Чего уж тут, — она улыбнулась, — есть у нас капиталы, нет их, а время чая есть время чая. И давай-ка чай пить. У меня терпенья нет переживать. Сказала, что после чая сделаю пирог, и сделаю. Вот ты посмотришь!
Чай был, возможно, несколько тщательнее приготовлен, чем всегда.
После чая он услышал, как она поет на кухне. И захотелось пойти, на нее глянуть. Она стояла, засучив рукава, в большом переднике на пышной груди, и месила тесто. Было б неплохо подойти, ее поцеловать. Но он никогда себе не позволял такого в неурочную минуту.
— Ой! — она захохотала. — Вот видишь! Нисколечко я не переживаю. У меня терпенья нет переживать.
Попозже он вышел из дому; как человек, пожалуй, имеющий причины смыться незаметно. Он принял великое, чрезвычайное решение. Украдкой он прошел по Вертер-стрит на Главную, и там мгновение помешкал перед писчебумажной лавкой Столи, она же — библиотека, царство кожаных сумочек и жрецов изобразительного искусства. В лавку Столи он вошел, краснея и трепеща — он, пятидесятилетний господин, лишенный возможности увидеть собственные пальцы на ногах, — и спросил несколько тюбиков краски. Энергичная юная особа, знавшая о живописи и графике, повидимому, всё, пыталась продать ему великолепный, сложный ящик с красками, легко преображавшийся в стульчик и мольберт и включавший палитру той формы, которую предпочитал покойный Эдвин Лонг, член королевской академии; набор красок, одобренный покойным лордом Лейтоном, президентом королевской академии; и особую олифу, которой пользовался (как она сказала) Уистлер. Прайам Фарл ушел из лавки без этого аппарата для сотворения шедевров, но не ушел без этюдника, который не намеревался покупать. Слишком уж была энергична юная особа. Он не решался проявить твердость, из опасенья, что вдруг она на него накинется и заявит, что отпираться бесполезно, она знает: он — Прайам Фарл. Он чувствовал себя виноватым и знал, что это у него на лбу написано. Спеша по Главной улице с этюдником, к реке, он замечал, что полицейские на него смотрят косо, навостряют шлемы, будто хотят сказать: «Эй, послушай-ка! Так дело не пойдет! Ты же в Вестминстерском аббатстве похоронен! А будешь нахальничать, за решетку угодишь!»
Был отлив. Он пробрался на песчанный берег, чуть повыше пароходного причала, и спрятался среди свай, боязливо озираясь. Как будто готовился к преступлению. Потом он открыл этюдник, смазал палитру, попробовал на руке, достаточно ли мягки кисти. И сделал этюд сцены, которую видел перед собой. Сделал быстро, меньше, чем за полчаса. Он в жизни сделал тысячи таких цветных «пометок», и ни с одной из них обычно не хотел расстаться. Ужасно он не любил расставаться со своими пометками. Теперь-то братишка Дункан до них добрался, если только пронюхал его парижский адрес, а Дункан уж пронюхал, это как пить дать.
Кончив этюд, он его оглядел, слегка прищурясь, отступя метра на три. Этюд удался. Если не считать нескольких карандашных загогулин, начертанных по чистой рассеянности и тотчас уничтоженных, это был первый его опыт с тех пор как умер Генри Лик. Но вышло очень даже хорошо. «Сомненья быть не может в том, кто это сделал!» — пробормотал он; и прибавил: «В том-то и штука. Любой знаток в минуту раскусит. Только один человек на свете мог это сделать. Нет уж, изображу-ка я что похуже!»
Тут, при виде влюбленной парочки, он со стуком захлопнул этюдник. Зря старался. Парочка исчезла в тот же миг, глубоко возмущенная тем, что посягнули на ее укрытье среди свай.