Здесь и теперь
Шрифт:
Я не поленился зайти в библиотеку, взял толстый том «Оранжерейные и комнатные растения» и прочёл, что кринум — растение с берегов Нила, его называют «нильская лилия».
…Кто-то дёргает за ногу, за плечо, вырывает, вырывает из сна. С трудом приоткрываю глаза. Вижу над собой заросшего рыжеватой щетиной старика с коптящей керосиновой лампой в руке.
— Ты корреспондент?
— В чём дело?
— Ты, говорю, корреспондент?
— Да.
— Откуда?
— Из Москвы, — отвечаю,
— Вставай. В станице заваруха.
Спускаю ноги, вскакиваю и тут же со стоном валюсь на пол. Ступни, распухшие от вчерашнего сорокакилометрового перехода через степь, не держат.
— Чего кувыркаешься? Вставай!
Натягиваю брюки, носки, втискиваю ноги в ботинки. Поднимаюсь, опершись на локоть старика. И только сейчас слышу гул голосов за стенами избы.
— Что случилось?
— Муки в пекарню до вчерашнего неделю не завозили. Вчера привезли. Народ неделю ночами очередь держал, с детями малыми, номера на руках рисовали. Нынче хлеб в ларьке продают, а он сплошь в червях. — Старик нервничает, тянет меня на улицу. — Продавщицу Наталью захватили, пекаря Семена Ивановича. Хотят их убить. Убьют ведь. А что из этого будет, соображаешь? Говорил им — не слушают.
— А вас как зовут? Кто вы?
— Яков, всю жизнь активист, крестьянский корреспондент, два сына в войне погибли.
Выхожу вместе с ним на крыльцо в серый рассвет и оказываюсь лицом к лицу с морем людей. Все они смотрят на меня. Гул притих. Только плачут закутанные младенцы на руках у женщин.
У некоторых мужиков винтовки, у одного перекинут через плечо автомат.
— Вот корреспондент! Из самой Москвы! — возглашает Яков. — Станичники, он знает, что делать. — И больно пихает меня под лопатку: — Говори народу!
Почему этот старик решил, будто я знаю, что делать? Я ничего не знаю. Мне всего девятнадцать лет. Я еле держусь на ногах после вчерашнего…
— Где продавщица и пекарь? — спрашиваю толпу.
— В пекарне запертые, — ответил за моей спиной Яков.
Толпа настороженно молчит.
— Товарищи станичники! Прошу вас: спрячьте оружие, уберите его. Нельзя допустить самосуд. Обещаю, я всё сделаю, чтобы виновные были наказаны. Только уберите оружие, дайте возможность поговорить с пекарем.
Схожу со ступенек крыльца. Яков забегает вперёд. Толпа нехотя расступается.
Иду за Яковом меж двух живых стен. Глаза людей враждебно смотрят. Стараюсь не опускать взгляд, чувствую: если опущу — случится непоправимое.
Так мы подходим к покосившемуся деревянному амбару. На дверях его большой ржавый замок.
— Отпирай, — говорит Яков парню, хмуро стоящему с обрезом в руках у крыльца.
Я оглядываюсь. Вся толпа развернулась в нашу сторону.
— Скажите, чтоб открыл дверь и впустил к арестованным! — Я стараюсь говорить приказным тоном, твёрдо.
Встающее солнце тоже смотрит на меня в упор поверх голов.
— Пусти его, Николай, пущай спросит, — раздаётся заскорузлый голос. Мужик с узкими татарскими глазками, в старой казачьей фуражке с красным околышком выходит вперёд. — Только сперва покажь документ, кто ты есть?
Он долго разглядывает мой студенческий билет и командировочное удостоверение газеты. Потом, не сказав ни слова, машет Николаю рукой. Тот достаёт из кармана галифе ключ, отпирает замок, снимает со скобы. Дверь со скрипом отворяется. Мы с Яковом входим в сумрачное помещение.
Одутловатый пекарь в страхе отступает от нас к стене. Руки его трясутся.
— Не виноват, — шепчет он и крестится. — Восемь мешков, все с червями.
Я уже понимаю, что он не виноват. Глаза, привыкшие к сумраку, различают и продавщицу. Она стоит у крохотного квадратного оконца, вся — статуя напряжения.
— Где мука?
Пекарь суетливо хватает мешок, стоящий у печи, тянет ко мне.
— Не надо, — подхожу, запускаю руку в мешок, вынимаю полную горсть муки. Ладонь что-то щекочет. Это черви. Толстые белые черви.
С отвращением отбрасываю все это на пол.
— Где остальные?
— Кто?
— Мешки. — Я изо всех сил стараюсь говорить только необходимое, боюсь выдать свою растерянность.
Он заводит меня в соседнее помещение. Это подсобка. Проверяю каждый мешок. Всюду кишмя кишит.
— Здесь пять мешков, там — шестой. Где остальные? Ведь вам привезли восемь?
— На хлеб ушли, — отвечает пекарь и вдруг начинает плакать.
— Покажите хлеб!
Яков подносит початую серую буханку. Разламываю. На изломе торчат черви. Дохлые, неподвижные.
Слезы противно капают с круглых щёк пекаря.
— Семен Иваныч, что ж муку не просеял? Не видел, что ли, чего в печь суёшь? — спрашивает Яков. — На худой конец, просеял бы, чем население травить. Тем паче детишек голодных…
И тут вмешивается продавщица. Медленно, как во сне, говорит:
— Вчерась только к вечеру привезли муку эту. Когда её просеивать, муку-то? Всю ночь пекли, чтоб к утру продать. Народ-то который день ждёт.
Наконец во мне созрело решение:
— Дайте тряпку какую-нибудь. Или газету.
Все трое смотрят с недоумением. Тогда я вытаскиваю свой носовой платок, снова зачерпываю муку с червями, высыпаю в платок, завязываю его концы узлом, запихиваю в карман.
— А решето у вас есть?
— Вот они, две штуки, — указывает Яков куда-то на тёмную стену.
— Начинайте просеивать муку и печь хлеб. Только так спасётесь. У вас ведь райцентр? Яков, идёмте в райком партии, скорей!
Мы выходим на крыльцо, и я, надрывая горло, кричу людям, что хлеб будет, чистый. Пекарь и продавщица не виновны в том, что им прислали такую муку. А те, кто это сделал, понесут заслуженное наказание. По закону.