Здесь и теперь
Шрифт:
— Я просил не делать этого. Заявление писал!
— Ах, это вы он самый и есть?! — сказала другая, допив чай с блюдечка. — Зам. главного врача распорядилась обязательно вскрыть, говорит, беспокойный родственник, ещё станет жаловаться в Минздрав, что неправильно лечили…
Слепо шёл я вдоль стены морга, за которой резали сейчас тело моей матери. По–южному, совсем как в Грузии, припекало солнце.
…На следующий день мать кремировали, урна с пеплом была захоронена в закрытом колумбарии на Николо–Архангельском
И вдруг я вспомнил. Как я вообще мог об этом забыть?!
Когда-то, когда я был в Болгарии, я пришёл в гости к Искре — бывшей связной подпольного Болгарского ЦК партии. Она непременно хотела познакомить меня с Невеной — своей подругой, бывшей радисткой партизанского отряда.
Мы сидим втроём, пьём кофе, Невена — пожилая полная женщина с седой шапкой волос — внезапно протягивает через стол руку, берет меня за ладонь и, глядя в пол, словно в пропасть, начинает быстро говорить. Искра едва успевает с переводом.
— Ты волнуешься. Ты здоров. Но у тебя горят нервы сердца, тебе нельзя волноваться. Всё будет хорошо. Фантастически хорошо. Сначала много лет будут затруднения. Когда ты начнёшь отдавать себя людям, случится смерть. У тебя есть мама. Это смерть мамы. Ты поймёшь, что должен написать книгу. Очень важную для всех. Но не будешь знать, как это сделать. Потом пойдёт! Эту книгу сначала не будут печатать. Потом увидишь, что будет. Ты сделаешь главное дело жизни. Ты его сделаешь.
Затем Невена говорит вещи, о которых нельзя здесь сообщать.
И в конце предлагает:
— Я могу ответить на два твоих вопроса. Только два. Подумай.
— Невена, скажите, неужели третья, термоядерная мировая война будет?
Лицо её делается каменным.
— На этот вопрос не имею права ответить. Говори второй вопрос.
— Ну а что будет с моей страной, с Россией, с СССР?
Невена смотрит в пол, как в пропасть.
Холодный пот течёт у меня между лопаток, вдоль позвоночника.
— Народ мечется… Народ в смущении мечется. — Лицо Невены теплеет, как бы оттаивает. — Но всё будет хорошо. Увидишь — всё будет хорошо!
…Пусть скептический читатель этих страниц вспомнит однажды сказанное Гамлетом: «Гораций, много в мире есть того, что вашей философии не снилось…»
1965 год. Навсегда расстаюсь с комнатой, откуда слышен перезвон Кремлевских курантов. Прощай и коммунальная кухня, где по ночам столько лет сочинял до рассвета.
Жильцы нашей двенадцатикомнатной квартиры ещё держат круговую оборону.
Могущественное министерство отбирает дом для своего ведомства. Домоуправ, милиция, работники прокуратуры приходят ежедневно, уговаривают взять ордера на отдельные квартиры.
Дело не только в том, что никто не хочет ехать в новые районы, где уже и Москва — совсем не та Москва, где мы все родились, где живем… Неожиданно выясняется, что все эти люди, «соседи», занимая хлеб, деньги, десятилетиями ссорясь и мирясь, прикипели друг к другу. Да так, что теперь требуют поселить всех вместе, в один дом.
Такое сплочение было только в военные годы.
Моссовет почему-то не имеет возможности дать всем ордера в один дом. А жильцы не хотят разъезжаться.
Готовый сюжет для фильма.
Никогда ни у кого не было ни своей кухни, ни своей ванны, но никто не соблазняется. Никто не берет ордеров. Коммунальная двенадцатикомнатная квартира становится коммуной. Жильцы приносят друг другу продукты, ухаживают за больными, одинокими, присматривают за детьми.
Как просто и как счастливо, оказывается, можно жить!
В доме отключают воду, затем электричество, газ…
Остальные этажи выселены.
Но вот выявляется первый предатель. Все разваливается.
…Не забыть этого чувства семьи человеческой, солидарности. С тех пор ищу его всюду, тоскую по нему. Как тоскуют по родине.
Глава двадцать третья
Пламя свечи клонилось на сквозняке. Видимо, в храме где-то были приоткрыты окна.
Я стоял, стиснутый людьми, и сквозь слезы смотрел вперёд, туда, где у алтаря под большим изображением Христа трепетала и моя свеча.
«Господи, прости моей маме её грехи, упокой её в Царствии Своем Небесном», — повторял и повторял слова, которым научила Наденька.
Торжественно и непонятно звучал невидимый хор.
Теперь я не жалел, что пришёл сюда, поддался на уговоры Наденьки. Что-то во мне размягчалось, оттаивало. Я видел людские головы, свечи, иконы. И в то же время прямо перед собой — глаза матери. Казалось, они смотрели с печалью.
«Мамочка моя, бедная, если Бог есть, пусть Он дарует тебе жизнь вечную, не беспокойся обо мне и прости за то, что я не дал тебе радости…» Кто-то дёрнул за рукав, потащил в сторону.
Вдоль стены, помахивая дымящимся кадилом, шёл священник. Высокий, холёный, с выдающимся вперёд животом, он нёс себя в освободившемся пространстве, ни на кого не глядя.
— Поклониться надо батюшке, — шепнул чей-то голос. Я склонил голову. Вдохнул прекрасный, ни на что другое не похожий запах ладана.
Исчезли материнские глаза. Исчезло состояние, в котором я был только что.
Поискал глазами Наденьку. И не увидел её. Храм был полон женщин. В основном пожилых, старых. Что-то убогое было в их облике. «Убогое, — подумал я. — У–Бога».
Посмотрел наверх, на изображение сидящего средь облаков благостного седобородого дедушки с широко раскинутыми руками.
«Ну хорошо, символ, — думал я. — Но зачем сейчас, в канун двадцать первого века, молиться на старославянском? Нарочно? Чтоб было меньше понятно?»