Здесь живу только я
Шрифт:
— Какой ужас.
И оба засмеялись.
Снег за окном валил огромными хлопьями, долетал до земли и тут же таял. В прогнозе погоды утверждали, что эта зима будет самой теплой за последние десять лет.
***
«Влияние творчества Фейха на современную поэзию невозможно переоценить: именно он открыл возможность сочетать холодную интеллектуальность стиха с потрясающей романтической образностью. Но, несмотря на то, что многому я научился именно от него, не могу назвать его своим учителем. Думаю, если бы я встретил его сейчас – я бы не пожал ему руку. Знаете,
«Титан. Глыба. То, что он делал, не может и не должно объясняться одним лишь талантом. Сейчас считается, что все определяется талантом, его наличием или отсутствием – и каждый, кто обнаружил в себе хотя бы его крупицу, тут же мнит себя гением. Нет. Нужно работать. Долго и усердно работать, не щадить себя, пусть даже такого талантливого, пусть даже, как кажется, гениального. Я был одним из очень и очень немногих, кто видел Фейха за работой. Именно за работой – так он к этому относился.
Сначала он наводил порядок в комнате. Собирал все ненужные бумаги, кидал их в корзину и выносил из дома. Затем он подметал пол. Протирал мокрой тряпкой свой письменный стол. Открывал нараспашку окно, чтобы проветрить помещение. А затем он закуривал сигарету и садился писать, не отвлекаясь ни на что. Он не бродил кругами по комнате в поисках вдохновения, не хватал себя за голову, пытаясь найти подходящую рифму, не смотрел подолгу в окно, наслаждаясь дыханием только что пришедшей наконец весны. Нет. Он просто сидел и писал. Казалось, что он пишет не стихи, а доклад по выполнению плана сталелитейного завода – вот так работал этот человек. На его непроницаемом лице вздувались вены, иногда нервно подергивались губы. Когда он заканчивал писать, на его лице отчетливо читалось разочарование и недоверие к самому себе. Он просто кидал рукопись в ящик стола и возвращался к своим обыденным делам. А на следующий день, перечитав написанное, он светился радостью и, как ребенок, получивший пятерку в школе, показывал это своим друзьям. И все были восхищены. Как всегда.
Прошло полвека со дня его смерти, а я помню, как он писал. Сейчас таких нет. И не будет.»
«Знаете, Юлиан Александрович был очень тщеславным человеком. Ему всегда нужно было внимание. Он считал, что не существует вне восприятия других людей и говорил, что только в этом и есть настоящее существование. Он очень болезненно реагировал на любую критику и бурно радовался, когда его хвалили. Он дня не мог прожить, чтобы не найти в какой-нибудь газете хотя бы одно упоминание о себе. Поэтому он так часто выступал со стихами.»
«Сталинист. Разве нужно говорить что-то еще? Извините, у меня дела.»
«Редкий случай, когда в стихах нет ничего лишнего. Уже через несколько лет после начала своего творческого пути он полностью преодолел в себе заразу декаданса и приобщился к здоровой классике. Его творческий путь уникален, таких людей больше не было. Боюсь, что и не будет.»
Смородин читал высказывания о Фейхе, приведенные в предисловии к сборнику его стихов, и с каждой строкой чувствовал в себе какую-то непонятную зависть к этому человеку. Он не мог понять, к чему именно – к таланту, к работоспособности или же просто к известности – но ему было безумно жаль, что сам он никогда не оставит в истории такой же след, как Фейх.
Наступил назначенный день встречи. Петр заступил на дежурство, выполнил свою работу по открытию витрин и сидел на кухне в ожидании звонка от Германа, перечитывая Фейха.
Герман пришел ровно в десять часов, как они и договаривались. Они сели на кухне и стали пить чай. Смородин заметил, что Герман побрился, а его рубашка снова была безупречно выглажена.
— Сегодня ты выглядишь лучше, — заметил он.
— Надо же когда-то приходить в себя. Провалялся недельку в апатии – и хватит, пожалуй. Надо что-то делать.
— Ничего, ты придумаешь.
— Придумаю.
Смородин немного помолчал, размешивая в кружке сахар, а затем спросил:
— Ты точно уверен, что хочешь остаться со мной на ночь?
— Точно.
— Возможно, будет очень страшно.
— Ничего.
— Как знаешь. Смотри, за окном уже темно. Чуть попозже я сварю нам кофе, чтобы не заснуть. Тебе ведь завтра никуда не надо идти?
— Никуда.
— Вот и славно.
Они еще немного помолчали, думая о своем. Допив чай, Каневский огляделся вокруг и спросил:
— А чего мы, собственно, ждем? Что должно произойти?
— Что-то необычное. В прошлый раз я увидел, что дверь открыта. Может быть, зазвонит телефон и со мной заговорят какие-то психи. Что угодно может произойти. Ты же понимаешь, что я пригласил тебя сюда, потому что боюсь за свою психику. Я боюсь, что свихнулся.
— Понимаю. Я, если честно, не верю в то, что ты рассказал.
— Разумеется.
— То есть, я отлично понимаю, что должен верить, что тебе незачем врать, но, черт возьми, ведь такого не бывает. Я всю жизнь хотел увидеть что-то такое, что изменило бы материалистическую картину мира. Да многие, наверное, хотели. Но я ничего не видел.
— Вот я увидел, — усмехнулся Смородин, — Можешь завидовать, да.
— Не завидую.
Герман улыбнулся.
— Если честно, я надеюсь, что ничего не произойдет, — сказал он. – Мне уже немного страшно.
— Брось. Кто из нас страдает паническими атаками, в конце концов? Думаешь, что зря согласился?
— Это психосоматика, — по голосу Каневского было заметно, что ему действительно не по себе. – А тут другое.
Тут действительно было другое, подумал Смородин.
Они просидели так еще два часа, разговаривая о своих страхах, о кошмарных снах и о том, чего боялись в детстве. Такие разговоры они любили больше всего.
К часу ночи они обнаружили, что выпили весь кофе.
— Четыре чашки, — заметил Каневский. – Тебе не станет плохо?
— Мне не привыкать. А вот когда кончатся сигареты, будет печально.
— У меня еще осталось несколько штук. В крайнем случае, выйдем.
Герман заметно успокоился. Ничего не происходило.
В два часа они решили выйти за сигаретами: в соседнем доме находился круглосуточный магазин, куда Смородин нередко забегал ночью. Там работал веселый армянин, который уже помнил, какие сигареты курит Петр, и с улыбкой выкладывал пачку на стол, едва завидев его в дверях.