Здесь живу только я
Шрифт:
Лень поедает все без остатка. Я чувствую, как разрастается в теле она, похожая на жевательную резинку, и ноги становятся сладко-тяжелыми, засахаренные веки слипаются на глазах-леденцах, и медленно загустевает кровь, превращаясь в малиновый сироп, неторопливо текущий по венам, и мысли тягучим ирисом пристают к зубам. Сладкая, сладкая лень, тебя так приятно жевать целый день, ни на что уже не отвлекаясь – так хорошо, так спокойно. Жевать, засыпая под снегом, жевать, утонув головой в подушке из липкого суфле, и спать, и проспать все на свете.
Да, мой глупый уродливый Герман, ложись поскорее спать, во сне тебе будет намного приятнее.
Ему снился дед, погибший в Великую Отечественную войну; он был совершенно не похож на того летчика, которого отец показывал на фотографиях из семейного альбома. Скорее, он был больше похож на самого Германа, с таким же заостренным лицом, весь легкий и тонкий, как и его самолет,
Он пришел в себя, когда увидел, что горючее уже на исходе; и только тогда он наконец вспомнил, что было дано задание долететь до блокадного Ленинграда и в течение часа разбрасывать над городом шоколадные конфеты: целая коробка стояла возле сиденья, и к ней был прикреплен листок бумаги с приказом, подписанным лично Сталиным.
Первой мыслью было приземлиться и заправить бак. Но когда он взглянул на землю, там уже не было аэродрома, а на его месте – лишь черное поле, покрытое догорающими обломками немецких самолетов. Тогда он полетел к Ленинграду, выжимая из самолета все силы, но горючее неумолимо кончалось, и вот самолет уже клонит к земле, теряет скорость, но самое страшное – самое страшное! – было в том, что он постепенно увеличивался в размерах, крылья становились толще, хвост неповоротливее, а движения неуклюжими. Сидеть в кресле стало тесно, потому что самолет разрастался, приобретал мешковитые складки и тяжелел с каждой минутой. Особенно быстро увеличивался его низ, он был похож на огромное толстое брюхо, свисающее к земле. И вот уже брюхо задевает верхушки деревьев, и Герман чувствует, как они царапают его, оставляя рваные раны и отдаваясь жгучей болью внутри.
Все тяжелеет и зарастает вязкой, тягучей массой, которую уже невозможно удержать никакими усилиями.
Герман распечатывает коробку шоколадных конфет и скармливает их самолету – одну за другой. Но от этого самолет становится еще тяжелее: в конце концов он мягко опускается на землю, где продолжает ползти вперед, замедляясь с каждой секундой, потому что за ним волочится набитое конфетами стальное брюхо.
Самолет останавливается посреди проселочной дороги.
Герман дремлет, уткнувшись лицом в штурвал. Ему снится, будто нет никакой войны, а есть только стол, компьютерный монитор, забитая пеплом клавиатура и коробка шоколадных конфет. И нет никакого штурвала, а есть занемевшая рука, придавленная его головой.
Просыпаясь, он нехотя поднимает голову и видит сквозь сонный туман, как на горизонте высятся древние башни Ленинграда. А когда туман рассеивается, башни оказываются окурками, торчащими из пепельницы.
Герман вновь ощупал свой подбородок. Он стал мягче, чем раньше. Кажется, его стало больше. Впрочем, черт с ним — это просто болезнь, а может быть, излечение, но это уже не имеет никакой разницы.
Окурки опять превращаются в башни Ленинграда. Они по-прежнему стоят на горизонте, но теперь почему-то приобрели несвойственную им доселе мягкость и рыхлость, стали дрожать и расползаться в горячем мареве – и от них идет дым, как и от тех окурков. Что-то случилось, пока ты не спал.
На дороге появляются четыре всадника на черных конях; сами они в плотных черных комбинезонах, и черны их короткие волосы. У каждого за спиной – винтовка и мешок с противогазом на поясе.
На перекрестке они останавливаются. Тот, кто шел впереди, спускается с коня; остальные следуют его примеру.
— Дальше мы пойдем пешком, — тихо говорит он. – Кони могут испугаться. Город стоит прямо перед нами, идти до него осталось не более получаса. Он все еще горит, и нам нужно быть осторожными. Помните: это очень опасное место. Используйте противогазы и кислородные маски. Опасайтесь красных звезд под ногами. Не приближайтесь к станциям метро. Не смотрите подолгу на небо. Если увидите живых – стреляйте без предупреждения. И самое главное: мы должны все время держаться вместе.
И они идут по дороге.
В ушах гудит раскаленный ветер. Слышно, как тикают наручные часы. Четверо в черных комбинезонах не видят и не могут видеть, как наблюдает за ними красноармеец Петр, прислонясь к дереву и спрятав руки в карманах. В зубах его дымится папироса.
Когда они проходят мимо него, Петр просыпается, поднимает голову со стола, протирает глаза и видит перед собой пустую пепельницу.
***
Бывают такие сны, после которых остается внутри что-то невыносимо тоскливое, тяжелое и колючее; так чувствует себя человек, которого только что вытащили, утопающего, из озера – и теперь он сидит на берегу, закутанный в полотенце, дрожит и откашливается холодной водой. Это совсем не кошмары: те обычно оставляют после себя ускоренное сердцебиение, а после подобных снов хочется, чтобы сердце и вовсе перестало биться.
Такие сны Петр видел теперь все чаще. Он ненавидел их еще и за то, что каждый раз после пробуждения на поверхность всплывали воспоминания о прошлом, которые он так тщательно прятал все это время.
А в кармане его рубашки со вчерашнего вечера лежали два письма. Письмо Фейха и недописанный ответ Смородина.
Господи, какой же я идиот. Господи, зачем это все. Что за дерьмо у меня в голове. Что за дерьмо. Везде. Повсюду. Надо нажраться. Непременно нажраться. Может быть, даже водки. Напиться так, чтобы беспредельничать, орать, смеяться, прыгать, быть омерзительным самому себе, чтобы наутро вспоминать все происходящее со словами "чертов стыд". Напиться так, чтобы стать на один вечер мерзким существом, нестерпимым, от которого хочется как можно скорее отделаться, лишь бы не приставал, лишь бы не дышал перегаром в лицо, лишь бы не кричал своим ужасным голосом про всякую чушь, про какую-то там любовь. Вселенскую, большую. Господи, господи.
Быть омерзительным и не видеть собственной мерзости — как же это здорово!
Для чего. Вот это. Все.
И Пётр сидит на стуле, уткнувшись лицом в подоконник, и его лицо кривится от ненависти к самому себе. Ему даже не хочется курить. Грызть зубами подоконник? Почему бы и нет! И он остервенело грызет подоконник зубами, но не может придумать для этого никакого смысла и вскоре перестает. Ему не хочется курить – и именно поэтому он через силу закуривает и плюется тугими струйками дыма в стекло, за которым уже темнеет небо и в соседних домах загораются окна.
Зачем. Вот все. Это. Петр спрашивает себя тысячный раз. Встает, пинает стул – он с грохотом падает на пол. Садится у стены и закрывает лицо руками.
А перед глазами расплывчатые разноцветные фигурки – следы от осколков света, оставшегося под веками. Кружатся, неуловимые – стоит заострить на них взгляд, как они уходят куда-то в сторону и медленно тают в черно-бордовой темноте закрытых глаз. За ними всегда интересно наблюдать. Вот рассыпчатая нежно-голубая спираль медленно мерцает в пустоте, меняя размеры и постепенно тая, как облако в жаркую погоду. Вот что-то, похожее на рыболовный крючок – или на полумесяц? Ха-ха, а ведь оно сейчас нас всех тут и поймает. Гони его прочь, в ту пустоту, откуда и пришел, оттолкни его острием невидящего зрачка. А вот еще что-то ярко-туманное проплывает, по форме напоминающее глаз. Мерцает нежно-салатовой краской. Качается. Зачем здесь еще один глаз? Ведь хватает и своих двух. Может быть, это подарок? Может быть, с глазом надо что-то сделать? Может быть, он пригодится? Он пытается зацепиться за него зрачком, но, как и остальные фигурки, глаз уходит за пределы видимости и начинает медленно расползаться, даже нет – он теряет свою правильную круглую форму и начинает растекаться по темному бархату закрытых век. Будто проколол его случайно. А вот еще один появился. На этот раз не уйдет. Петр сжимает руку в кулак, рычит сквозь зубы – поймал, поймал! – и кладет его в карман штанов. Вот еще один. Руку в кулак – и в карман. И еще один, и еще. Это осень! Осень! Осенний глазопад! Они срываются с веток, падают, кружатся вокруг Петра, влекомые сырым ноябрьским ветром, и вокруг темно, вокруг ни черта не видно, потому что сегодня – день вселенского глазопада. Они опадают безжизненно, тихо, их шорох не слышен за стуком дождя по окну. Высыхают на холодном ветру. Слепнут, беспомощные. Значит, время собирать их везде, где видишь, ловить руками, жадно рассовывать по карманам их желудевые россыпи, бережно отогревать в горячих ладонях и смотреть, смотреть, смотреть, как они оживают, загораются невообразимыми цветами, заново учатся видеть. И видят тебя, благодарят тебя, хотят остаться у тебя навсегда. Фейерверки падающих глаз, мелькающих на звездно-августовском небе – загадай желание, когда-нибудь обязательно исполнится. Только успей загадать. Только правильное желание. Только одно, других никогда не будет. И не потеряй его, догоняй, зацепись за него всеми силами, и пусть он сквозь пальцы студенистой слизью вытекает, как радужная медуза, вытянутая дрожащими ручонками из моря-океана – лови, держи, неси в себе, неси на себе, не отдавай никому и никогда.