Здесь живу только я
Шрифт:
— Твою мать, — выругался Смородин.
Он поставил манекен на место, привалив его к задней стенке, чтобы он снова не упал, и нагнулся за шляпой.
Краем глаза он заметил, что под шкафом желтела маленькая бумажка. «Непорядок», — подумал он, нахлобучил шляпу обратно на голову манекена и снова нагнулся, чтобы поднять бумажку.
Оказалось, что бумажка была зажата под паркетом – только один пожелтевший уголок выглядывал наружу. Петр осторожно потянул за этот уголок. Бумажка поддавалась с трудом.
Наконец он вытащил её – это был сложенный вчетверо листок.
Смородин торопливо развернул
Это было письмо Фейха. Его почерк невозможно не узнать.
Здравствуйте.
Мне не очень хорошо, но я продолжаю писать.
В последние дни я много думаю о бессмертии письменного слова. О том, что слово есть та самая субстанция творения, которая была в начале и будет всегда. Сейчас я хочу воспользоваться этим и написать нечто вроде письма в будущее. Представьте себе, вы, читающие эти строки – я давно умер, а слово мое здесь. Я общаюсь с вами и таким образом обретаю бессмертие.
Не знаю, сколько лет прошло с тех пор, как я это написал. Не знаю, какой сейчас год. Но вы знаете. Жаль, что в этом случае не работает обратная связь. Но вы представьте себе, что она работает, и попробуйте ответить мне. Напишите мне письмо и положите его рядом с моим. Пусть себе лежит.
Как вы там живете?
Уверен, что вы победили Гитлера. Иначе я пишу все это зря. Я надеюсь, что вы поймали его, посадили в клетку и провезли по всем советским городам, а затем повесили, как собаку, за ноги, сожгли и развеяли прах по ветру.
Читаете ли вы стихи? Слушаете ли вы музыку?
Может быть, вы уже полетели в космос? Расскажите, как там.
Я безумно хочу знать.
Пишу какую-то чушь. Зря все это. На всякий случай прячу письмо под паркет. Надеюсь, я не отнял у вас лишнее время.
До свидания.
Буду ждать ответа.
Дата письма не была указана.
«Что это? – думал Петр, снова и снова проводя взглядом по этим строчкам, — Какая-то шутка Грановского? Не может быть, чтобы этот листок не заметили за все это время. Но это почерк Фейха и его слог. И бумага явно старая. Ничего не понимаю».
Вместе с листком он удалился на кухню, где уже вскипел чайник. Сел. Налил чаю. Хотел закурить, но вспомнил, что еще не открыл остальные витрины. Оставил листок на столе и вернулся в комнату.
Когда все было готово, он вернулся на кухню, закурил, выдрал из своего блокнота листок и достал ручку.
Здравствуйте, Юлиан Александрович!
И задумался.
Идиотская затея. Что только не придет в голову от скуки. Наверняка Фейх точно так же маялся от одиночества и потому написал свое письмо в будущее. Двое больных на голову, Фейх и Смородин. Ха.
Тем не менее, он продолжил писать.
Я тоже не знаю, зачем это пишу. Меня зовут Петр Смородин, я ночной смотритель вашего музея. Да, Юлиан Александрович, теперь ваша квартира – музей. Ваши стихи знают и любят.
О странностях этого музея он решил не писать.
Сейчас 20** год. Ваше письмо пролежало под паркетом больше шестидесяти лет. Видимо, я – первый, кто нашел его и уж точно первый, кто решил на него ответить. Если это, конечно, не шутка. Если честно, я очень боюсь, что это шутка. Но почему-то верю вашему почерку.
Что я могу рассказать?
Война закончилась победой в сорок пятом году. Ленинград выстоял в блокаду. Наши войска взяли Берлин. Гитлер застрелился, а его ближайшие соратники кончили жизнь на виселице.
В 1961 году человек полетел в космос. Это был советский космонавт Юрий Гагарин.
Смородин снова задумался.
Что писать дальше?
Неужели придется написать о том, что развалился СССР и обо всем, что случилось за последние двадцать лет? Фейх сильно расстроился бы, узнав об этом.
Не надо расстраивать мертвецов, усмехнулся себе Смородин.
Он сложил письмо пополам и положил к себе в карман с намерением дописать потом. Туда же он положил письмо Фейха. Грановскому он решил не рассказывать об этом.
До конца рабочей смены осталось девять часов. Пора танцевать вальс.
***
Пусть падает снег все время, думает Герман, хоть целую вечность. Пусть осыпается с облаков эта белая штукатурка, пусть вырастают сугробы, заносит дороги, чтобы не стало нигде никакого движения, и чтобы скрипело под ногами, и чтобы проваливаться по колено – да что там по колено! – по горло, да так и сидеть, обратив лицо к небу, и молча смотреть, пока еще не засыпало снегом глаза. Смотреть, как тебе набивается в ноздри и в рот, чувствовать, как сводит от холода зубы, а в красные щеки впиваются эти колючие звезды, как от дыхания тает снег на губах, но все больше и больше его – он лениво и медленно падает прямо в тебя.
Чтобы все замело, все, что есть, чтобы не было больше вообще ничего.
Слишком жарко лицу под недельной щетиной – надо снега, побольше снега, окунуться, укутаться, спать в нем и спать, так сладко, что можно и не просыпаться. Лениво, бессовестно спать. Проспать все на свете, проспать и весну, и лето, и все эти войны, проспать даже сам апокалипсис, и даже труба Гавриила не сможет тебя разбудить, мой глупый уродливый Герман, говорит он себе.
Мой глупый уродливый Герман.
Эту рубашку ты носишь уже дня четыре, а может, и пять. Не пора бы отдать её на съедение тому круглоротому монстру, что стоит у тебя в ванной? Пора бы – но, кажется, чрево его забито уже до отказа. Не стоит его перекармливать, ибо вреден для организма излишек еды, что мы и можем сейчас наблюдать.