Здесь живу только я
Шрифт:
— Хорошо, я приду часа в четыре.
— Замечательно! Буду ждать вас! До встречи!
Грановский повесил трубку.
Петр выдохнул и с силой вдавил сигарету в пепельницу, точно хотел придавить ею страшное насекомое.
С подоконника на него смотрел кот.
Зачем ты обманываешь себя? Зачем ты с таким упорством продолжаешь твердить, что тебе хорошо, что так и надо, что все идет по задуманному плану? Этого ты хотел? Об этом мечтал? Ты хотел остаться один – ты получил одиночество; наслаждайся же им, столь желанным и наконец достигнутым! Ты думал, что вот она – твоя стихия, теперь ты один и сможешь осуществить свою мечту: заполнить все вокруг собой и только собой. «Здесь живу только я» — говорил ты себе, ощущая во рту сладость этих упоительных слов, слов бога. «Здесь
Петр закрыл глаза.
Ты хотел заполнить все вокруг собой, но только опустошил себя. Ты пуст. Абсолютно пуст. Тебя нет. Тебя не волнует время – ты над ним властен, сам себе бог, но что эта власть? Вспомни полковника Курца из твоего любимого фильма – он тоже сбежал от мира, окружив себя теми, кто считал его богом. Да, он действительно стал богом, как и ты, окруживший себя самим собой. Вспомни, как ты попытался сбежать от себя, от этой беспросветной пустоты одиночества, которой ты стал. Ты встречал женщин. Их было две – за все эти три года. Лучше бы не встречал – вторая из них отчетливо показала, кто ты, объяснила на пальцах, по буквам: тебя нет.
Кот сидел на подоконнике и, слегка наклонив голову влево, пристально смотрел в глаза.
Ты опустошен, и теперь тебя тошнит от самого себя, от бесчисленных отражений, двойников, от тысяч и тысяч лиц, которые ты примеряешь; от раскиданных вокруг масок, от страхов, от вечных навязчивых мыслей, от звука собственного голоса. Каждая стена, каждый предмет в этом доме служит зеркалом – куда бы ты ни приткнулся, куда бы ни решил убежать, увидишь только себя. Тебя тошнит, но нет ничего, чем бы могло стошнить наружу, потому что тебя тошнит твоей собственной пустотой. Да, вот чем ты стал.
Только ты сможешь наполнить себя.
— Заткнись, – сказал Петр.
***
Каневский отчаянно пытался протиснуться к эскалатору через сильнейшую давку, обычную для этого часа в метро. Стиснув зубы и сжав кулаки в карманах, он настойчиво пробирался через людские тела, и тела эти мерно раскачивались из стороны в сторону, точно зомби из фильмов Ромеро. Подбородок Германа упирался в мокрую лысину идущего впереди мужчины, а сзади прямо в лопатки упиралось нечто огромное и мягкое – скорее всего, грудь необъятных размеров женщины, подумал он. Злоба росла в нем и ширилась, неразборчивая злоба, она жгла его и тогда, когда он уже вступил на эскалатор, затягивающий его вниз, и тогда, когда он вдавил свое тело в пластилиново-мягкую, тесную, плотную, дышащую прямо в лицо, резко пахнущую потом горячую плоть вагона.
Господи, как же они уродливы. Лишь уроды здесь – ни одного красивого лица, сплошь пещерные люди с обезьяньими лицами. Эти дугообразные брови – полукруглые своды под низкими каменистыми лбами; и мелкие глазки под этими сводами, мутные, без единого проблеска света; эти короткие стрижки, признак рабов и холопов. А еще эти женщины (можно ли их назвать женщинами?), вместо лиц у них куриные окорока с воткнутыми ради злой шутки глазами на тоненьких шпажках, и губы их вырезаны грубым мясницким ножом... А вот прошла, виляя бедрами, самка – лицо её тоже похоже на окорок, но уже как следует обжаренный в растительном масле; чтобы никто не увидел её обгоревшие веки, половину лица она скрыла под маскою темных очков. Губы её – геморройные шишки, в них хочется пнуть со всей силой ботинком, размазать по глянцевой физиономии. Мерзость, какая же мерзость – господи, ты ли их сотворил?
Герман увидел свое отражение в окне вагона. Воспользовавшись случаем, он поправил сбившийся в давке галстук. Половина вагона обернулась на него, закидав такими взглядами, будто он только что высморкался в руку и пригладил ею красно-зеленый панковский ирокез.
Смешно: в век победившей оригинальности лучший способ оказаться фриком – одеваться в строгую, веками проверенную классическую одежду. В мире, оккупированном уродством, красота – самое страшное преступление. Не за красоту ли травили Оскара Уайльда, не из-за неё ли сжигали рыжеволосых девчонок на средневековых площадях и гнобили прекрасных весталок в каменных ямах? Это делали такие же люди, как те, что сейчас навалились друг на друга в вагоне, дыша грязными ртами, источая удушливый запах пота. О, установить бы диктатуру красоты! Провозгласить красоту как высшую цель бытия, как единственный смысл жизни. Чтобы она своим светом, своей ослепительной радостью опрокинула все безобразие, мерзость, безвкусицу. Чтобы она уничтожила всех уродов. «Уничтожим всех уродов»... Знакомая фраза. Кажется, она была у Бориса Виана, которого так любит Петр. Чем там все закончилось? Надо будет спросить... Представляю себе, как идут по весенней улице стройные парни с подтянутыми фигурами, белокурые, с чистыми, правильными лицами. Все уроды, завидев их, прячутся по домам, зная, что идет сама Красота. Она убивает уродов, распыляет их, уничтожает без следа и остатка – как сорняки. И это красиво. Это – чертовски красиво.
Поезд остановился, и Герман, грубо расталкивая толпу локтями, попытался протиснуться к выходу.
***
— Вы хотели меня видеть?
— Да, — Ирина Исааковна указала взглядом на кресло. – Садитесь.
Герман невзлюбил её сразу, с того самого момента, когда она стала новым директором. Даже не тот факт, что директором будет женщина, вызвал эту неприязнь – Герман всегда считал, что женщин нельзя допускать до руководящих постов по той простой причине, что в женской голове водятся иррационально жестокие тараканы с особо извращенной логикой – но Ирина Исааковна была рыбой, самой настоящей рыбой, и впечатлительный Каневский ничего не мог поделать с этим крепко засевшим в мозгу сравнением. Каждый раз, когда он сталкивался с ней лицом к лицу, казалось, будто он подошел вплотную к стеклу океанариума, из-за которого на него смотрит огромное глубоководное создание. Пустые и выпуклые глазища, привыкшие к давлению в пятьсот атмосфер, не выражали ровным счетом ничего человеческого – то были глаза чудовища из фантазий Говарда Лавкрафта; кожа лица, гладкая и блестящая до омерзения, вызывала ассоциации исключительно с рыбьей чешуей, а жидкие волосы, вечно убранные в тоненький хвост, напоминали о том, что это существо только что вылезло из воды. Последним и самым жестоким ударом по тонко настроенной психике Германа были уши – слегка оттопыренные, формой своей и расположением напоминали они два плавника. «Чтоб тебя закатали в банку и продавали в рыбном отделе», — думал Герман всякий раз, когда она начинала с ним говорить.
Вот и сейчас, сидя в её кабинете, он не мог избавиться от ощущения неловкости – вовсе не той, какую испытывает подчиненный при вызове к начальству, а неловкости человека, привыкшего видеть своими начальниками таких же людей, но внезапно обнаружившего в качестве директора самую настоящую рыбу.
— Герман, — неожиданно обратилась она к нему по имени, — У меня к вам есть разговор.
«Но ведь рыбы не умеют разговаривать» — подумал Герман и ответил:
— Да, я внимательно слушаю вас.
— Вы знаете, что мы сейчас переживаем далеко не самые лучшие времена. Как в финансовом плане, так и в юридическом.
— Прекрасно знаю, — кивнул Герман.
— И мы находимся в затруднительном положении. После недавних скандалов, вызванных, кстати, в том числе и вашей передачей, нам необходимо следить за репутацией.
— Разумеется, — Герман сохранял холодно-отстраненный тон.
— Не буду ходить вокруг да около. То, что о вас говорят – это правда?
Герман неожиданно для самого себя криво усмехнулся.
— Обо мне могут говорить все, что угодно. Какое отношение это имеет к работе?
— Теперь – самое прямое. О вас говорят, например, что...
— Подождите, подождите, — Герман перебил директора, речь его приобрела жесткость. – Если речь идет о моей личной жизни, то это не должно волновать ровным счетом никого, кроме меня.
— Вы ошибаетесь. Есть такая вещь, как репутация компании. Репутация компании напрямую зависит от репутации каждого члена...
— От репутации каждого члена, — криво ухмыльнулся Герман. – Хорошо, хорошо. Если вам так интересно, я отвечу: все, что говорят обо мне и о репутации моего члена – чистой воды правда.