Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
Вот такие они, Бруни, – чувство ответственности за семью для них превыше всего, потому, наверное, в их роду нет плохих людей.
Иван Львович скончался осенью 1995 года, оставив после себя большое художественное наследие – акварели и рисунки, портреты и пейзажи, великолепную книжную графику. Его иллюстрации к своим книгам высоко ценили такие писатели, как Александр Твардовский и Эммануил Казакевич.
В музее Бориса Пастернака в Переделкино хранится рисунок Ивана Бруни: «Пастернак на смертном одре», а в Петербурге в мемориальной квартире Александра Блока можно увидеть рисунок Льва Бруни, запечатлевшего скончавшегося поэта. И как не вспомнить, что в трудные дни 1921 года священник Николай Бруни
Нет на свете Льва Александровича и Нины Константиновны, нет Ивана Львовича, но фамилия Бруни продолжается в многочисленных внуках и правнуках, продолжается и высокая традиция служения российскому искусству. Среди талантливых молодых художников мы видим имя Лаврентия Бруни, сына Василия Львовича, того самого Васи, которого я впервые увидела четырехлетним в полосатой пижамке за праздничным столом.
Наверное, если бы Антонио Бруни, в конце XVIII века приехавший в Россию, мог увидеть своих потомков, душа бы его преисполнилась гордой радостью.
28
Почему все тревожные мысли набрасываются на людей в пять утра?! Пожилого человека они будят, заставляют вскакивать с постели, немедленно браться за дела. В молодости – по-другому. Тревога продирается сквозь толщу здорового сна, переворачивает тебя с боку на бок, мысли путаются и сливаются, но в конце концов сон побеждает.
Вот и я ворочаюсь в постели, с рассветным ужасом вспоминая, что близится весенняя сессия, а я еще не начинала читать Ключевского, что лежат недописанными рекламы для Мосторговли, что я никак не могу найти точную рифму к слову «Мосторг» – разве что «восторг», – но изделия, которые продавали эти магазины, редко вызывали подобные чувства, и потому рифму использовать было невозможно. Скоро лето, надо для Машки снять дачу, значит, нужны деньги… лекции сегодня, как назло, вечером, а мне так хотелось послушать по радио трансляцию торжественно-траурного заседания, посвященного десятилетию со дня смерти Маяковского. В общем, всё плохо и даже непоправимо, но сон наваливался и растворял на какое-то время эту непоправимость, всё исчезало, а потом в мысли о даче вплетался шум коктебельского прибоя. Откуда-то возник белый волошинский дом на том безлюдном берегу, и как хорошо было бы Машку отвезти туда… Но дом исчез, всё поплыло, смазалось, и том Ключевского стал очень тоненьким, и было непонятно, почему я до сих пор не прочла его, каких-нибудь сорок – пятьдесят страниц… Вот сейчас сяду в трамвай и прочту… Трамвай со звоном приближался к остановке, шел прямо на меня, но вдруг почему-то промчался мимо. Я рванулась за ним… Наверное, телефон звонил очень давно, потому что, когда я, заспанная и босая, взяла трубку в полутемной передней, голос в трубке был сердитый:
– Не в традиции «лефов» так долго спать!
Может, сон продолжается?
– Алло? Ты слушаешь?
– Да.
– Говорит Асеев. Сколько тебе лет?
– Восемнадцать, – неуверенно ответила я, уже ничему не удивляясь.
– Восемнадцать?! Многовато… – В его голосе послышалось сомнение. – Когда ты успела вырасти?
Я молчала. Что ответить на такой вопрос?
– Алло! Ты слушаешь? – снова нетерпеливо спросил он.
– Да, да!
– Слушай внимательно. Сегодня на Триумфальной состоится закладка памятника Володичке. Я буду на митинге…
– Выступать?
– Нет, выступать будут «раппы». Я присутствую. Но не в этом дело. У каждого памятника должно быть назначено свидание. Первое свидание. Первое свидание у памятника Маяковскому хочу назначить я. Женщине очень молодой и которая пишет стихи. Поэзия и молодость, понятно?
– Да.
– Стихи-то ты пишешь… – Снова колебание в голосе. – А вот лет многовато. Я думал, тебе еще шестнадцать.
Я чувствовала себя виноватой, что выросла, но помочь ничем не могла и потому молчала.
– Что ты всё молчишь? Ну восемнадцать так восемнадцать! В два часа открытие. Когда окончится митинг, все разойдутся, жди меня у самого камня. Поняла?
– Да.
Трубка щелкнула, и в передней стало сразу темно и холодно.
Николая Николаевича Асеева я знала с детства. Он часто приходил к нам с Алексеем Крученых и, когда они играли в карты, усаживал меня рядом с собой, уверял, что я приношу ему счастье. Из выигрыша полагалось мне двадцать копеек. Для меня тогда это были большие деньги!
В последние годы у нас мало кто бывал, и потому Асеева я видела редко – разве что на днях рождения Крученых, не мудрено, что он не заметил, как я выросла. Чужие дети растут быстро…
Неожиданное свидание взволновало меня. Было еще только восемь утра, а мне казалось, что я ничего не успею и обязательно опоздаю на площадь. Единственная косметика, которую признавали в восемнадцать лет женщины моего поколения, было мытье головы. Хочешь казаться красивой – вымой лишний раз голову, можно даже под краном, холодной водой. Конечно, я так и сделала. Потом постирала и высушила утюгом белые носочки и пеструю крепдешиновую косынку – высший шик конца тридцатых – начала сороковых годов. Туалет был готов.
День был теплый и серенький, тихий и светлый. От нашего двора до Триумфальной площади ходу десять минут, но я, конечно же, вышла гораздо раньше. Весенний мягкий воздух забирался под пальто, под платье, свежевымытые волосы блестели и разлетались, от косынки пахло паленой свежестью. Хорошо!
Я медленно шла по родным переулкам, мимо знакомых домов, мимо нашей школы, и мне казалось, что прожита длинная-длинная жизнь, всё время хотелось что-то вспоминать…
Вдруг вспомнилось, как Крученых принес мне книжку Маяковского «Что ни страница, то слон, то львица». «Этот зверь зовется лама. Лама-дочь и лама-мама». Почему эти простые строчки вдруг открыли мне всё про этих добрых зверей? Они любят друг друга, у них нежные сердца и грустные глаза… Как мы любили стихи Маяковского! «Лошадь, деточка…»
Давно ли на улицах Москвы было много-много извозчиков, они стояли на углах и перекрестках, поджидая седоков. Мы, дети, таскали из дому хлеб и кормили со своих маленьких ладошек понурых лошадей. Лошади бережно и деликатно брали хлеб мягкими и теплыми губами, взглядывали на нас признательно, по-детски. И так хотелось сказать: «Лошадь, деточка…» И мы говорили между собой, что, наверное, Маяковский очень добрый, что он думает о том, как живется нищему щену, и ламе с мамой, и больной лошади…
И вот теперь в Москве будет поставлен памятник любимому поэту! Я огляделась вокруг и впервые задумалась над тем, как изменилось всё вокруг – куда-то девался булыжник и белые каменные плиты тротуаров, переулки оделись в асфальт. Тверская уже не Тверская, а улица Горького. По ней один за другим пробегали троллейбусы, а давно ли их было пять на всю Москву, и мы подолгу стояли в очереди, чтобы прокатиться на этом детище, родившемся от брака трамвая и автобуса. Исчезли Триумфальные ворота, и площадь уже не Триумфальная, теперь она будет носить имя Маяковского. Срыт старый круглый скверик-пятачок, куда мы бегали зимой с коньками и санками.
Сегодня эта неприютная, наглухо заасфальтированная, без единого деревца площадь празднично нарядна. Легкий ветер надувает алые паруса транспарантов и плакатов. Белые буквы вгибаются, шевелятся, кажутся живыми, звучащими:
Я всю свою звонкую силу поэта
Тебе отдаю, атакующий класс!
На здании Театра сатиры огромный портрет, так знакомый с детства. Он много лет висит над моим письменным столом, я взглядываю на него, и сразу площадь кажется мне большой комнатой, обжитой и уютной.