Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
Народ всё прибывает – идут делегации московских заводов, фабрик, учреждений, Красной армии.
Я протиснулась в центр площади, поближе к сколоченной наспех трибуне. Прямо передо мной маленький пестрый островок анютиных глазок, а среди цветов – прямоугольный гранитный камень, бережно завернутый в яркий бархат и перепоясанный алой лентой.
Стрелка на площадных часах деление за делением, минута за минутой прыгает к двум. На трибуну поднимаются люди. Прежде всего разыскиваю взглядом Николая Николаевича. Да, я выросла, а он постарел, при ярком свете дня это особенно заметно. Волосы, расчесанные на косой пробор, поседели и поредели, морщины легли под глазами
Следом за Асеевым на трибуну поднимается Александр Фадеев. Я с ним не знакома, но несколько раз слышала его выступления. Фадеев – это «раппы». «Лефы» не любят «раппов», и у нас дома о них говорят примерно так, как писал Аполлон Григорьев о писателях, группировавшихся вокруг некрасовского «Современника». Но мне Фадеев нравится – высокий, ладный, с развернутыми широкими плечами и темно-красным (когда он успел загореть?) обветренным лицом. Большими руками он перекладывает какие-то бумажки на перилах трибуны. С интересом разглядываю сестер Маяковского – они очень похожи на брата, крупные, тяжеловесные. Еще какие-то люди в темных негнущихся пальто и мягких шляпах толпятся на трибуне.
Митинг проходит быстро. Звучит высокий глуховатый голос Фадеева, разворачивают бархат, и на скромном камне открывается надпись: «Здесь будет поставлен памятник лучшему и талантливейшему поэту советской эпохи – Владимиру Владимировичу Маяковскому».
Толпа редеет медленно. Люди подходят к камню, перечитывают вслух надпись, переговариваются. А Николая Николаевича всё нет. Вот я уже одна на площади, милиционер поглядывает на меня подозрительно. Может, Асеев забыл? Я пристально смотрю на часы, стрелка прыгает рывками, упруго. Минута, две, три… Вот он! Асеев спешит через площадь, пальто всё так же по-молодому распахнуто, в руках маленький букетик привядших крымских цветов.
– Всё по форме! – весело говорит он. – На свидание положено приходить с цветами. Но, оказывается, в апреле в Москве это не так-то просто!
Мы смеемся и кладем цветы на ровный край камня. Николай Николаевич смотрит на часы и говорит торжественно и насмешливо:
– Запомним: четырнадцатого апреля одна тысяча девятьсот сорокового года в пятнадцать часов восемь минут по московскому времени состоялось первое свидание у памятника гениальнейшего поэта современности – Владимира Маяковского!
29
Весна в 1941 году наступала лениво. Солнечные дни выдавались редко, снег сошел только в конце мая, и начались дожди, холодные, монотонные. Проснувшись утром 18 июня и увидев на полу и стенах солнечные пятна, я невольно прислушалась: казалось, чего-то не хватает – это смолк дождь.
Раздался телефонный звонок. Говорил Алексей Крученых. На правах старого знакомого он разговаривал со мной в повелительном тоне:
– Купишь две бутылки кефира, белые булки – и ко мне. Поедем на дачу, в Кусково.
«Дача» – это было сказано слишком громко. Дачей именовалась шестиметровая комнатенка в мезонине, которую он снимал в Кусково, чтобы ночевать там, когда в Москве наступала жара.
Накануне сдан последний экзамен в Историко-архивном институте, день свободный, почему не провести его за городом?
Когда я подошла к дому ВХУТЕМАСа на Мясницкой, где до конца своих дней прожил Крученых, он, со своим неизменным портфелем под мышкой, дожидался меня возле подъезда.
– Сейчас мы зайдем за Мариной Цветаевой, – быстро поздоровавшись, сказал он. – А потом в Кусково.
У нас дома были книги Марины Цветаевой – «Волшебный фонарь» и «Вечерний альбом», «Царь-девица», конечно, «Версты». Я знала и любила ее стихи, не раз рассматривала портрет: четкий профиль – такие чеканили на древних монетах, – пушистые волосы, прямая, до самых бровей, челка. Знала я, что детство Марины Цветаевой прошло в Трехпрудном переулке, совсем близко от нашего Воротниковского. Во время прогулок мама показывала мне цветаевский дом и церковь Николы в Палашах на высокой горке, где венчались Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Всё это было сметено «могучим ураганом» в конце двадцатых – начале тридцатых годов. Рассказывала мне мама и об отце Марины – Иване Владимировиче Цветаеве, говорила о том, что именно ему Москва обязана одним из лучших в мире музеев – Музеем изящных искусств, куда меня часто водили. И еще я знала от мамы, что Марина Цветаева не раз бывала и в нашем Воротниковском переулке, в доме историка Иловайского, что у Старого Пимена, во дворике которого мы, дети, часто играли, потому что тамошний дворник приходился родственником нашему дворнику Алексею. Так и говорили в детстве: сегодня идем кататься на санках к Иловайскому, там устроили снежную горку…
Я знала о трагической судьбе близких Марины Цветаевой, взрослые говорили об этом испуганно и на мои вопросы отвечали неохотно и расплывчато.
Но встречаться с Мариной Цветаевой мне не приходилось, хотя она бывала в доме Бруни и даже привезла из Парижа Екатерине Алексеевне Бальмонт в подарок от Константина Дмитриевича ручку-«вставочку» из горного хрусталя с золотым перышком. Ручку эту Екатерина Алексеевна позже подарила мне на именины, а я в свою очередь передарила ее Михаилу Светлову. Светлов к вещам относился с полным безразличием, и она вскоре у него затерялась. Обидно!..
Свернув с бульвара в один из Покровских переулков, мы с Алексеем Крученых вошли в полутемный подъезд большого «доходного» дома и вот уже поднимаемся на лифте куда-то очень-очень высоко (а может, это мне только кажется?), звонок в дверь, такая же полутемная прихожая коммунальной квартиры, загроможденная сундуками. Тяжелая дубовая вешалка, где-то под потолком велосипед, неподвижный, а потому беспомощный. В квартире идет ремонт, пол проломлен, белая меловая пыль покрывает всё.
Дверь открыл высокий широкоплечий юноша в кожаной куртке на молнии. Это сын Марины Ивановны Георгий, Мур, как его называли дома. Он попросил нас пройти в комнату. Там тоже полумрак, большое окно задернуто серой занавеской, на стульях набросаны вещи, письменный стол завален бумагами. «Чердак-каюта, моих бумаг божественная смута…» Комната оставляла впечатление неприютности, словно в ней поселилась беда. Да так оно и было.
Нас познакомили. Марина Ивановна протянула мне руку. Рукопожатие мягкое и энергичное – так пожимают руку люди, активно и по-доброму относящиеся к жизни. Они не умеют притворяться, и потому сразу чувствуешь их отношение, – если это симпатия, то она прочная, если неприязнь, ее почти никогда не удается победить. Марина Ивановна говорила о пустяках, но я сразу почувствовала, что она отнеслась ко мне благожелательно. Я была счастлива, а счастье порою мешает остроте восприятия. Потому я плохо помню, как мы добирались от Покровских ворот до Курского вокзала (кажется, шли пешком), как ехали в электричке. Но когда сошли на станции Кусково и по узкому деревянному настилу, заменявшему тротуар, направились к Шереметевскому дворцу, я стала исподволь разглядывать Марину Ивановну.