Зеленые берега
Шрифт:
— Как давно мы с тобою не были в кино, как давно не сидели рядышком в зрительном зале! — шепчет она и проводит своим острым ноготком по моей ладони. — А тебя волнует эта актриса? Нет? Почему? Она ничего себе, очень даже ничего. Ах, да! Ты же предпочитаешь блондинок! Я забыла совсем! Как это чудесно, что ты предпочитаешь блондинок! В брюнетках есть что-то вульгарное. Сейчас будет отличный кадр!
Настин ноготь вонзается в мою ладонь, и мне немножко больно. Больно, но приятно.
— Здорово! — шепчет Настасья. — Правда, здорово?
Кто-то трогает Настю сзади за плечо.
— Девушка, нельзя ли немножко потише? Вы все время разговариваете. Поговорить можно и дома. Вы не одна в зале!
Настя резко оборачивается и глядит на обидчика уничтожающе. Но взгляд ее в темноте не виден, да и обидчик прав. Я и сам не терплю, когда болтают в кино. На экране туман, серый непроглядный туман. Где-то вдалеке слышны невнятные голоса. В тумане возникает что-то светлое. Оно приближается, оно растет. Из тумана выходит огромный белый бык с длинными острыми рогами.
— Ой! — тихо вскрикивает Настя и крепко сжимает мою руку своей мягкой ладошкой.
Постояв как бы в нерешительности, бык поворачивается и снова уходит в туман, растворяется в нем.
В толпе зрителей мы спускаемся по лестнице к выходу. Вокруг нас разговаривают.
— Я заснула на том месте, когда они ждали пароход. Так и не поняла, к чему этот пароход и зачем они его ждали. Чушь какая-то.
— Эпизод с касторкой, на мой взгляд, чрезмерно натуралистичен. Вообще, Феллини злоупотребляет натурализмом.
— Ну и лопухи мы с тобой, Петюха! Можно было добавить полтора рублика и купить «малыша». Два часа угробили.
— Удивительно! Сюжета вроде бы нет, а все так цельно — ни убавить, ни прибавить.
— А мне больше всего понравился эпизод с сумасшедшим. Это сделано превосходно!
— Современному западному кинематографу свойственны тенденции дегуманизации. Но Феллини верен гуманизму, и, видимо, он его не предаст.
Мы с Настей идем под ручку по Невскому. Начинает накрапывать дождичек. Настя останавливается, вынимает из сумочки складной зонтик, раскрывает его над моей головой.
— Ну что же ты, — говорю я, — меня от дождя спасаешь, а сама будешь мокрой!
Беру у нее зонтик и стараюсь держать его посередине — и над нею и над собой. Она идет, прижимаясь ко мне плечом. Она счастлива. Ей не терпится поделиться впечатлениями.
— Знаешь, этот бык из тумана — очень эффектно. Я всякий раз пугаюсь. Действительно страшно. Но, честно говоря, не понимаю, какой в нем смысл. Ну бык? Ну и что?
— Видишь ли, это символ и впрямь несколько неопределенный, расплывчатый. Но своей многозначностью он и волнует. Это как бы некая великая загадка, не дающая нам покоя, — это то, что всегда где-то рядом, но притом и невероятно далеко, — то, что всегда подразумевается, но никогда не высказывается вслух, — то, чего все ждут и все опасаются, — словом, нечто чрезвычайно важное, но не поддающееся осмыслению, то самое, что не с чем сравнить.
— До чего же ты умный! — умиляется Настя и целует меня в щеку. — Между прочим, Знобишина скоро выпишут. Он поправился. Все, слава богу, обошлось. Только я удивляюсь: такой спокойный, уравновешенный, тихий, в общем-то, человек. Никак не ожидала! Говорят, это у него от шока. Что-то его невероятно поразило, до крайности ошарашило. Как ты думаешь, что же это могло быть, что могло его так ужаснуть? В старые времена водились привидения. Покойники любили тогда бродить по ночам и причиняли живым массу неприятностей. Но сейчас о призраках ничего не слышно.
— Я рад, что Знобишин уже здоров, — бормочу я. — О причинах его болезни можно только догадываться, но никаких догадок у меня, к сожалению, нет. Все это выглядит весьма таинственно. А куда мы с тобою движемся?
— Ко мне, — отвечает Настасья спокойно. — Женька с бабушкой в Таллинн укатил, там у нас родственники.
— Ах, Настя, ты не можешь понять: это невозможно, это совершенно невозможно! Это уже не будет возможным никогда!
— Ну хорошо, хорошо, проводи меня тольно до дому. Не бросишь же ты меня здесь, посреди Невского, под дождем?
Листья на потолке в вестибюле Настиного дома только что покрашены. Теперь я вижу, что это листья водяных лилий, — раньше я почему-то не обращал на это внимания. Вдруг замечаю среди листьев притаившуюся лягушку. А вот и еще одна! Как интересно, однако! Сколько раз я стоял здесь с Настей и не замечал, что на потолке среди листьев — лягушки. Настя теребит пальцами рукав моего пальто.
— И очень смешно, конечно, Градиска соблазняет принца. Второй раз, а все равно смешно. Принц просто бесподобен! Что ты там, на потолке, рассматриваешь?
— Да вот лягушки. Они затаилисъ среди листьев. Очень симпатичные.
— Где, где?
— А вон там, справа. И чуть подальше еще одна. И вон там, у карниза, в самом углу.
— Ой, и правда лягушки! Двенадцать лет живу в этом доме, а лягушек не разглядела. Все-то ты видишь! Все-то ты замечаешь! Очень ты зоркий.
Настя берет меня за палец.
— Ну зайдем хоть на минутку! У тебя ботинки, наверное, промокли. Высушишь носки.
Мне не очень хочется возвращаться на улицу под дождь, и я колеблюсь.
— Пошли, пошли! Угощу тебя коньячком. Выпьешь рюмку — согреешься.
Настя тащит меня за палец к лестнице. Поднимаемся. Мимо проплывает красная лодка. Парус ее все так же надут ветром. Ветер не стихает. И что-то милое, родное есть в этой лодке и в ее парусе, и в белых гребешках стеклянных волн, и в списке жильцов на дверях Настиной квартиры.
В комнате у Насти все по-прежнему. Только среди пейзажей Куинджи появился пейзаж Пуссена. Вспоминаю: когда-то в Настином присутствии хвалил пейзажи Пуссена.