Зеленые холмы Африки
Шрифт:
— Бельмонте и Старик. И ты.
— Ты слишком уж пристрастна, — сказал я. — Ну, а из женщин?
— Гарбо.
— Теперь уж ее красавицей не назовешь. Другое дело-Джози. И Марго.
— Да, конечно. Я знаю, что я некрасива.
— Ты чудесная.
— Поговорим лучше о мистере Дж. Ф. Мне не нравится, когда ты называешь его Стариком. Это неуважительно.
— Мы с ним без церемоний.
— Да, но я-то его очень уважаю. Он замечательный человек, правда? — Конечно, и ему не приходится читать книжонки мерзкой бабы, которой ты помог напечататься, а она в благодарность тебя же сопляком обзывает. — Она просто ревнивая злюка. Не надо было тебе помогать ей. Некоторые люди этого не прощают.
— Понимаешь, досадно, что она весь свой талант разменяла на злобу, пустую болтовню и саморекламу.
Дьявольски досадно, ей-богу. Досадно, что ее не раскусишь, покуда она не отправится на тот свет. И знаешь, что забавно, — ей никогда не удавались диалоги. Получалось просто ужасно. Она научилась у меня и использовала это в своей книжке. Раньше она так не писала. С тех пор она уже не могла мне простить, что научилась этому у меня, и боялась, как бы читатели не сообразили, что к чему, вот и напустилась на меня. Просто смех и грех. Но право
— Может быть, только вряд ли, — сказала Мама. — Но ведь нам хорошо здесь, правда? Вдали от всех этих людей.
— Дьявольски хорошо, провалиться мне на месте. Каждый год нам бывает хорошо, сколько помню.
— Но разве мистер Дж. Ф. не чудо? Ну скажи сам.
— Да. Настоящее чудо.
— Ах, как я рада, что ты это признал. Бедный Карл.
— Почему бедный?
— Он тут без жены.
— Да, — согласился я. — Бедный Карл.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
И вот утром мы опять зашагали вниз и вверх впереди носильщиков, спустились под уклон, пересекли холмы и лесистую долину, потом долго поднимались на взгорье, заросшее травой, такой высокой, что сквозь нее трудно было пробираться, и все дальше, дальше отдыхая иногда в тени деревьев, потом снова то под уклон, то в гору, теперь уже все время-сквозь высокую траву, которую приходилось приминать, чтобы проложить по ней путь, и все это под палящими лучами солнца. Шли мы гуськом, обливаясь потом; Друпи и М'Кола были увешаны сумками, флягами с водой и фотокамерами, не считая двух тяжелых винтовок, у меня и у Старика тоже были винтовки, а Мемсаиб шла, стараясь перенять походку Друпи, свою широкополую шляпу сдвинув набекрень, и такая счастливая, что она с нами, такая довольная, что сапоги у нее не жмут; и вот все пятеро мы подошли наконец к колючей заросли над ущельем, которое тянулось от горного кряжа к ручью, прислонили винтовки к стволам деревьев, а сами нырнули в густую тень и легли там на землю. Мама достала книги из сумки, и они со Стариком стали читать, а я спустился вниз по ущелью к ручейку, который бежал с горного склона, нашел там свежие львиные следы и множество ходов, промятых носорогами в высокой, выше головы, траве. Взбираться обратно вверх по песчаному склону ущелья было жарко, и, одолев подъем, я с удовольствием уселся под деревом, прислонился к нему спиной и открыл «Севастопольские рассказы» Толстого. Книга эта очень молодая, в ней есть прекрасное описание боя, когда французы идут на штурм бастионов, и я задумался о Толстом и о том огромном преимуществе, которое дает писателю военный опыт. Война одна из самых важных тем, и притом такая, когда труднее всего писать правдиво, и писатели, не видавшие войны, из зависти стараются убедить и себя и других, что тема эта незначительная, или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле им просто не пришлось испытать того, чего ничем нельзя возместить. Потом «Севастопольские рассказы» навели меня на воспоминания о Севастопольском бульваре в Париже, о том, как я ездил по нему на велосипеде, под дождем возвращаясь домой из Страсбурга, и какие скользкие были трамвайные рельсы, и каково ехать людной улицей под дождем по маслянисто-скользкому асфальту и булыжной мостовой, и о том, как мы чуть было не поселились тогда на бульваре Тампль, и я вспомнил ту квартиру-обстановку и обои, — но вместо нее мы сняли верх домика на улице Нотр-Дам де Шан во дворе, где была лесопилка (и внезапное взвизгивание пилы, запах опилок, каштан, поднимавшийся над крышей, и сумасшедшая в нижнем этаже), и как весь тот год нас угнетало безденежье (рассказы, один за другим возвращались обратно с почтой, которую опускали в отверстие, прорезанное в воротах лесопилки, и в сопроводительных записках редакции называли их не рассказами, а набросками, анекдотами, contes [5] и т. д. Рассказы) (не шли, и мы питались луком, и пили кагор с водой), и я вспомнил о том, как хороши были фонтаны на площади Обсерватории (переливчатая рябь на бронзовых конских гривах, бронзовых торсах и плечах — зеленых под сбегающими по ним струйками), и о том, как в Люксембургском саду, где кратчайший переход на улицу Суффло, поставили бюст Флобера (того, в кого мы. верили, кого любили, не помышляя о критике, — Флобера, теперь грузного, высеченного из камня, как и подобает кумиру). Он не видел войны, но он видел революцию и Коммуну, а революция — это еще лучше, если не становишься фанатиком, потому что все говорят на одном языке, и гражданская война лучшая из войн для писателя-наиболее совершенная. Стендаль видел войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но больше никто не научился. Достоевский стал Достоевским потому, что его сослали в Сибирь. Несправедливость выковывает писателя, как выковывают меч. Я подумал, а что, если бы Тома Вулфа сослали в Сибирь или на остров Тортугас, сделало бы это из него писателя, послужило бы это тем потрясением, которое необходимо, чтобы избавиться от чрезмерного потока слов и усвоить чувство пропорции? Может быть, да, а может, и нет. Он всегда казался грустным, как Карнера.
5
Сказки (франц.).
Толстой был маленького роста. Джойс-среднего, и он довел себя до слепоты. И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из Эдгара Кине, которую он все твердил: «Fraiche et rose comme au jour de la bataille» [6] . Нет, я, кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше время большого писателя.
Мне нужно было только одно: работать. Я не особенно задумывался над тем, как это все получится. Я уже больше не принимал всерьез свою собственную жизнь; жизнь других людей-да, но не свою. Другие стремились к тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду работать. Работа-вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее самочувствие, а жизнь-моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду жить, где и как вздумается.
6
Свеж
Здесь, где я живу сейчас, мне очень хорошо. Небо в Африке лучше, чем в Италии. Черта с два-лучше! Самое лучшее небо-в Италии, в Испании и в северном Мичигане осенью, и осенью же над Мексиканским заливом. Небо есть и лучше здешнего, но лучшей страны нет нигде.
Сейчас я хотел только одного: вернуться в Африку. Мы еще не уехали отсюда, но, просыпаясь по ночам, я лежал, прислушивался и уже тосковал по ней.
И, глядя со дна ущелья сквозь туннель, образуемый деревьями, на небо и белые облака, бежавшие по ветру, я так любил эту страну, что был счастлив, как бываешь счастлив после близости с женщиной, которую любишь по-настоящему, когда, опустошенный, чувствуешь, что это готово опять нахлынуть на тебя, и вот уже нахлынуло, и ты никогда не сможешь обладать всем целиком, но то, что есть, это твое, а тебе хочется больше и больше-хочется обладать этим всем, в этом быть, и жить этим, и снова познать обладание, которое длится вечность-бесконечную, внезапно обрывающуюся вечность; и время идет тихо, иной раз так тихо, что кажется, оно совсем остановилось, и потом, уже после, ты вслушиваешься, пришло ли оно снова в движение, а оно все медлит и медлит. Но чувства одиночества у тебя нет, потому что, если ты любил ее радостно и без трагедий, она будет любить тебя всегда; кого бы она ни любила, куда бы ни ушла, тебя она любит больше всех. И если ты любил в своей жизни женщину или страну, считай себя счастливцем, и хотя ты потом умрешь, это ничего не меняет. Сейчас, живя в Африке, я с жадностью старался взять от нее как можно больше-смену времен года, дожди, когда не надо переезжать с места на место, неудобства, которыми платишь, чтобы ощутить ее во всей полноте, названия деревьев, мелких животных и птиц; знать язык, иметь достаточно времени, чтобы во все это вникнуть и не торопиться. Всю жизнь я любил страны: страна всегда лучше, чем люди. Я могу чувствовать привязанность одновременно только к очень немногим людям.
Жена моя спала. На нее, спящую, было приятно смотреть-она свернулась клубком, как зверек, и в ее спокойном сне не было и следа той безжизненной неподвижности, которую я замечал у спящего Карла. Старик тоже спал спокойно, но я чувствовал, что душе его тесно в теле. Тело словно уже не было ему впору. С годами оно изменилось, приобрело новые формы-местами раздалось вширь, утратив прежние линии, местами обрюзгло, под глазами появились мешки, но душой он остался молодым, стройным, статным и крепким, как в те дни, когда близ Вами преследовал львов. И теперь, спящий, он представлялся мне таким, каким Мама видела его всегда. М'Кола и во сне оставался обыкновенным пожилым человеком без прошлого и без загадок. Друпи не спал. Он сидел на корточках и высматривал наших носильщиков. Мы увидели их издалека. Сначала над высокой травой показались ящики, потом вереница голов, потом носильщики спустились в лощину, и уже только кончик копья кое-где поблескивал на солнце, потом они поднялись на взгорье, и я увидел приближавшуюся цепочку людей. Они забрали было слишком влево, но Друпи помахал им рукой. Когда они подошли и стали разбивать лагерь. Старик предупредил их, что шуметь нельзя; мы удобно расположились под тентом и беседовали в ожидании обеда. После обеда пошли на охоту, но вернулись ни с чем. Наутро отправились снова, но не встретили ни одного зверя, вечером-тот же результат. Это были увлекательные, но бесплодные прогулки. Ветер упорно дул с востока, а местность пересекали короткие гряды холмов, подступавшие к самому лесу, и стоило перевалить через них, как ветер донес бы до животных наш запах, и они были бы предупреждены об опасности. Заходившее солнце слепило глаза, а когда оно наконец садилось за холмами на западе, все окутывала густая непроглядная тень в тот самый час, когда носороги обычно выходят из леса: таким образом, вся полоса к западу от лагеря бывала по вечерам потеряна для охоты, а в других местах ничего не попадалось. Носильщики, посланные к Карлу, вернулись обратно с мясом-они притащили разрубленные на части пыльные туши газелей и антилоп-гну. Солнце высушило мясо, и носильщики радовались, ползали вокруг костров и поджаривали его на прутьях. Старик недоумевал, куда запропастились носороги. С каждым днем они попадались все реже, и мы гадали, в чем дело: то ли в полнолуние они пасутся по ночам и возвращаются в лес до рассвета, то ли почуяли нас, или услышали шум, или просто они так пугливы и прячутся в глубине леса. Я строил различные догадки, а Старик критиковал их с присущим ему остроумием, иногда выслушивая их лишь из вежливости, иногда же с интересом-как, например, догадку насчет полнолуния.
Мы легли спать рано, ночью прошел дождь, вернее, не дождь, а короткий ливень с гор, а наутро мы встали до рассвета, перевалили через высокую гряду над нашим лагерем, спустились в долину реки и взобрались на крутой противоположный берег, откуда как на ладони видны были холмы и опушка леса. Над нашими головами пролетело несколько диких гусей, но еще не настолько рассвело, чтобы можно было ясно видеть опушку в бинокль. В разных местах, на вершинах трех холмов, сидели наши дозорные, и мы ждали, пока рассеется мгла и станут видны их сигналы.
Вдруг Старик воскликнул: «Поглядите-ка на этого шельмеца!» — и велел М'Кола подать ружья. М'Кола запрыгал по склону, а мы увидели на другом берегу ручья, прямо против нас, носорога, бежавшего рысью. Вот он ускорил бег и, срезая угол, повернул к воде. Он был бурый, с большим рогом, и в его стремительных, точных движениях не было ничего тяжеловесного. Я задрожал от волнения.
— Он перейдет ручей, — сказал Старик. — Вот будет отличная мишень!.. М'Кола сунул мне в руки спрингфилд, и я открыл затвор, чтобы убедиться, что винтовка заряжена пулями. Носорог уже скрылся из виду, но путь его легко было угадать по колыханию высокой травы.
— Сколько до него, как по-вашему?
— Каких-нибудь три сотни шагов.
— Вот сейчас я этого подлеца разделаю под орех! Пристально всматриваясь, я усилием воли подавил возбуждение, словно закрыл какой-то клапан, чтобы прийти в то бесстрастное состояние, которое необходимо при стрельбе.
Вот он снова появился, ступил на усеянное галькой дно неглубокого ручья. Думая только о том, что передо мной верная добыча, я прицелился, навел мушку чуть впереди носорога и спустил курок. Я слышал удар пули и видел, как носорог пошатнулся. С оглушительным фырканьем он рванулся вперед, разбрызгивая воду.