Земля, до восстребования Том 2
Шрифт:
Возвратясь, он поделился новостью с Маневичем.
— Знаешь что, Яков Никитич? Пиши–ка письмо Ленину. Это ведь дело государственное!
Старостин написал письмо, и оно не затерялось.
Шел субботник, разгружали баржу с дровами, когда на пристань реки Самарки прибежала с газетой Рая:
— Папа, тут про тебя написано!
На радостях стали качать Старостина, а тот, подбрасываемый в воздух, кричал:
— Нефть покуда в земле прячется. Давайте лучше на дровишки поднажмем. Лева, останови их. Разобьют ведь!
Они обрадовались заметке в газете «Экономическая жизнь» и читали ее вслух не один раз. Первая нефть в Поволжье! Под заметкой
Значит, Владимир Ильич переслал письмо в газету. Старостин и Маневич радовались так, словно волжская нефть уже бьет фонтаном.
В 1920 году друзья расстались, Маневич проводил Якова Никитича в Москву. Губком отозвал его на Казанскую железную дорогу, в главные паровозные мастерские.
От Старостина пришло письмо. 5 февраля он видел Ленина, который приехал к железнодорожникам, слушал его речь. Ленин сказал, что транспорт сейчас висит на волоске. А если остановятся поезда — погибнут пролетарские центры, так как нам труднее будет вести борьбу с голодом и холодом.
Вскоре в Москву приехали Лева с Наденькой. В июле 1920 года Маневича перевели из Самары в Уфу заврайполитом, это тоже Самаро–Златоустовская железная дорога. Старостины знали, что Надя Михина родом из Уфы, знали, что отчим ее фельдшер Михин был председателем железнодорожного комитета в Башкирии; знали, что когда Уфу захватили белогвардейцы, мать и младший брат Нади Михиной были брошены в тюрьму в качестве заложников вместе с семьями Цюрупы, Брюханова, Кадомцева, Юрьева и других видных большевиков. А еще Старостины знали из письма Левы, что свадьбы они не устраивали: просто жених пришел к невесте и остался у нее, они жили на Телеграфной улице.
Маневича приняли в военную академию, но жить было негде. Зина Старостина решила приютить их у себя, уступили одну из двух комнат. Дружной семьей, как в старом неподвижном вагоне, зажили Старостины и Маневичи в неказистом двухэтажном доме No 41 по Покровской улице.
Когда Маневич приехал в Москву впервые, Москва еще хранила много примет царского времени. У Маневича не было денег на извозчика, он ходил пешком в своей порыжевшей кожанке, и в глаза ему бросались старые, с буквами «ять» и твердыми знаками, вывески и щиты с отжившей свой век рекламой, закрывавшие брандмауэры домов. Ему рекомендовали пить чай фирмы Кузнецова, «братьевъ К. и С. Поповыхъ», Высоцкого, пить коньяки и ликеры Шустова, а водку Смирнова, покупать сыры и масло у Бландова и Чичкина, покупать ситцы и сатины Цинделя и Саввы Морозова, опрыскиваться одеколоном No 4711.
Армейские сапоги прохудились, Маневич хлюпал по лужам, а его наперебой уговаривали купить галоши то фирмы «Богатырь», то «Треугольникъ», то «Каучукъ». Если бы он вздумал лакомиться конфетами — к его услугам фирмы «Эйнемъ», «Жоржъ Борманъ», «Сiу», «Абрикосовъ». А если бы он вздумал страховать свое движимое и недвижимое имущество, ему следовало обращаться к услугам страхового общества «Россiя» или «Саламандра».
«Имущество у моего дружка известное, — говаривал в то время Яков Никитич. — Пошел в баню — и считай, что съехал с квартиры». А когда сам шел в баню, то неизменно приговаривал, как все паровозные машинисты:
«Ну, пойду на горячую промывку».
Было время, Старостин гостеприимно предоставил кров слушателю первого курса военной академии Маневичу и его молодой жене. А сейчас Старостин защищает Этьена своим именем.
Торопливо и почтительно вспоминал
Всю ночь ехал сегодня Этьен в компании с Яковом Никитичем, а под утро, незадолго до аппеля, померещилось уже что–то совсем несусветное: их вагон третьего класса с заржавевшими от оседлого безделья колесами и с травкой, растущей на крыше, даже с бельем, сохнущим на веревке, прицепили к экспрессу Берлин — Париж. Экспресс идет ровно двенадцать часов, Этьен много раз ездил в Париж и обратно. Проводники там величественные, как министры или капельдинеры в театре «Ла Скала». Если вечером вручить им паспорт с вложенной в него солидной ассигнацией, пограничники без придирок ставят свои штемпеля, и ночью вас не будят ни на германской, ни на французской границе.
Правда, сейчас у Этьена никакого паспорта нет, и он озабочен, нельзя же вместо паспорта оставить проводнику–министру свой лоскут с номером 410, который еще на днях принадлежал бедолаге Яковлеву, царство ему небесное…
120
После Флоренции всех перевели в товарные вагоны, их перегрузили сверх всякой меры. Казалось, ни одного человека больше не удастся втиснуть в вагон, но эсэсовцы пустили в ход приклады, жестоко избили для острастки кого–то, кто, уже стоя в вагоне, упрямо жался к порогу, к воздуху и свету, — удалось затолкать еще с десяток арестантов.
На станции Прато Этьен наконец увидел англичанина. Белые брови и ресницы еще сильнее выделялись, после того как состригли его соломенные волосы. Бывшие соседи умудрились обменяться приветственными жестами, и Этьен пожалел, что они попали в разные вагоны.
На аппеле они несколько минут стояли рядом, и англичанин успел передать последнюю новость: в Каире встретились Рузвельт, Черчилль и Чан Кай–ши, решали вопросы, связанные с войной против Японии. И откуда только этот белобрысый узнает все новости? Будто носит в кармане потайной радиоприемник…
В двухосный вагон с выпуклой крышей затолкали не менее ста арестантов. Этьен вспомнил старый трафарет на воинских теплушках: «Сорок человек или восемь лошадей». Можно лишь мечтать о комфорте той русской теплушки.
Весь день стояли на затекших, одеревенелых ногах, согласно покачиваясь, сообща дергаясь, когда паровоз брал с места, поневоле опираясь друг на друга, дыша в лицо один другому. Если бы кто–нибудь вознамерился упасть, то не смог бы — некуда.
Эшелон шел как–то неуверенно, с частыми и долгими остановками. Арестантов никто не кормил, не поил. Ни разу не отодвинулась тяжелая, скрипучая дверь. Особенно страдали от жажды. Вагон долго торчал у депо, возле крана, из которого заправляют паровозы, и слышно было, как журчит вода, льющаяся из рукава в тендер и переливающаяся через край. Журчание воды, утекавшей попусту, делало всеобщую жажду еще более мучительной пытка, придуманная самым изощренным палачом.
Шостак распорядился все фляги и котелки передать тем, кто стоит под форточками, оплетенными редкой колючей проволокой. Кое–как наружу просунули фляги и котелки, привязанные к ремням или обрывкам веревок… На эсэсовцев надежды нет. Но, может, пройдет итальянский железнодорожник и сжалится над людьми, умоляющими о таком подаянии?
И нашлась добрая душа — сцепщик или тот, кто стучал молотком по скатам, заглядывая в буксы. Кто–то залил всю эту посуду свежей водой. Живительная милостыня!