Земля по экватору
Шрифт:
Они бежали по лыжне, проложенной лахтарем, и мокрый снег прилипал к лыжам, словно цеплялся за них. Чохов расстегнул ворот гимнастерки и скинул ремень. Он бы вообще разделся сейчас — все тело покусывал острый, едкий пот.
— Пустите меня вперед! — крикнул сзади Лагунов. Но Чохов не пустил его. Лыжня нырнула со склона в распадок, и Чохов, согнув колени, подавшись вперед всем телом, скользнул вниз, с удовольствием ощущая, как встречный ветер сушит его потное лицо и забирается под гимнастерку.
Он не слышал выстрела. Он просто наткнулся на какую-то стенку и упал. Он умер сразу. Был день — и не стало ничего.
Лагунов тоже упал, но тут же отполз в сторону, за голый куст, похожий на гигантского, ощетинившегося ежа.
Отсюда он видел весь распадок и человека, который уходил, пригибаясь и петляя. Лагунов целился долго, очень долго, — или это ему казалось, что он долго целится. И лахтарь сунулся в снег, нелепо раскинув' руки.
Лагунов сидел на снегу и плакал. Никто не видел и никто не слышал его. Он плакал и гладил руку Чо-хова, жесткую и еще хранящую в себе живое тепло. Чохов смотрел в сумеречное небо и чуть улыбался. Капельки пота замерзали на его лице.
Лагунов вырубил топором неглубокую могилу и положил туда Чохова. Лахтаря он обыскал и сунул в карман какие-то бумаги, пистолет, пачку табаку, нож и мешочек с патронами. Он был хорошо одет, сукин сын, но Лагунов не стал его раздевать. Черт с ними, меховой курткой и пьексами. Он не смог бы надеть это. Пусть сгниет. Он взял карабин Чохова и пошел, не оборачиваясь и всхлипывая…
И через полгода, и через год, и потом до самой старости Лагунов не мог толком вспомнить, как он дошел до комендатуры. Часовой окликнул его, и Лагунов прохрипел в ответ: «Свой». Это он помнил. И помнил еще, как вошел в теплый коридор, а дальше был провал, забытье, словно омут, в который он погрузился, бессвязно бормоча:
— Опоздал, наверно?.. А мне надо сказать… Надо сказать… Он хотел сказать…
Он не опоздал на собрание. Но в тот день собрания не было — перенесли. Так и решили: подождать, пока Лагунов не выспится и не придет в себя.
Лагунов спал без малого сутки. Когда он очнулся, то долго не понимал, где он, и что за чистая постель, и откуда взялась разглаженная одежда на стуле рядом с кроватью, и куда девались его лапти, в которых он пришел.
В этот день он сидел в президиуме собрания, сухой, неподвижный, как восточный божок, с темным, окаменевшим лицом, на котором были резко вырезаны морщины, и встал только тогда, когда минутой молчания помянули командира Чохова. Минута прошла, все сели, и только Лагунов остался стоять.
— Садись, друг, — потянул его кто-то за рукав, но Лагунов не сел. Он не умел говорить, он был молчальником. Но теперь он должен был сказать.
Он никогда не произносил столько слов сразу и устал так, будто прошел еще двести километров, отделяющих заставу от комендатуры. Он повторил все, о чем говорил ему там, у костра, командир Чохов. Он старался ничего не забыть, потому что Чохов очень сердился, если кто-нибудь забывал сделать то, что он велел. Особенно если дело касалось тех, которые еще несколько дней будут ждать своего командира…
Где ходят олени
В первых числах ноября на Кирма-ярве прочно стал лед. Затем три дня подряд валил густой, пушистый, легкий снег и покрыл этот лед ровной пеленой. Капитан Селезнев сказал:
— Наконец-то.
Всем было понятно, почему он это сказал: на границе не любят непогоду. И наконец-то эта плохая погода кончилась, и наконец-то выпал снег, на котором виден любой след.
Зима стала прочно.
Солнце едва приподнималось над скалами, а потом быстро, как воздушный шарик, гонимый ветром, перекатывалось за белую вершину на том, чужом, берегу. Наступала ночь — и вдруг среди ночи светало, в полнеба разливался нежно-зеленый свет. Полярное сияние играло долго, но когда оно начиналось, капитан Селезнев говорил:
— Наконец-то.
Это было его любимое словечко. Он все время словно чего-то ждал, куда-то спешил, нетерпеливо и в то же время настойчиво, и когда свершалось то, к чему он спешил, чего ждал, он всегда говорил так — с чувством облегчения и удовлетворенности.
Год назад капитан Селезнев задержал первого в своей жизни нарушителя. Тогда несколько дней кряду мела пурга, и капитан все время был на границе. Он возвращался промерзший, отдавал распоряжения и, придя домой, ложился спать. Через два часа его будили и, выпив кружку горячего и черного, как деготь, чаю, он снова уходил в снежную кутерьму.
В эти дни он и задержал нарушителя, задержал вовсе не по правилам, растерявшись от неожиданной встречи. Он просто навалился на него сзади, сбил с ног, подмял под себя, сдавив его руки так, что из-под снега раздался долгий, глухой стон. Двое солдат стояли рядом с автоматами наизготовку, о них Селезнев вспомнил, когда нарушитель застонал. Тогда он поднялся, отряхивая с себя снег, хотя все равно мела пурга, и сказал свое обычное:
— Наконец-то.
Очень долго ждал он этой минуты.
И наконец-то нарушитель сидел в комнате дежурного, наконец-то Селезнев запечатал в фанерный ящик его пистолет, пачку денег, несколько паспортов, и наконец-то сам отвез его в штаб отряда.
Начальник отряда, полковник Лагунов, выслушал капитана, не перебивая, а потом встал и, нахмурившись, спросил:
— Стало быть, сами задержали?
— Так точно.
— Очень плохо, — сказал полковник. — И спите вы, наверно, часа три в сутки? Словом, плохо, капитан. Очень плохо. Я уже не говорю о том, что действовали не по инструкции. У вас целый коллектив — солдаты, ефрейторы, сержанты. Вы что же, не доверяете им?
На заставу Селезнев вернулся подавленный, понимая, что Лагунов прав, совершенно прав, и все-таки в душе, не переставая, шевелилась горькая обида. Примерно через месяц ему вручили медаль «За отвагу», и Лагунов, пожимая капитану руку, хитровато прищурившись, сказал:
— Ну вот, совсем другой вид. Высыпаешься?
— Высыпаюсь, — буркнул Селезнев.
… Нынешняя зима на заставе была его пятой зимой в этих краях, и капитан встречал ее с привычностью старожила, наперед зная, что она принесет с собой. Обычные заботы: теплая одежда, новый график нарядов, лицензия на отстрел лося и еще тысячи других дел, ставших обыденными. Да еще — вечная возня с оленями, теми самыми глупыми, добродушными губошлепами, которые то и дело переходили с чужого берега на наш. Пограничники научились их ловить с ловкостью ковбоев из заграничных фильмов. Потом этих оленей возвращали на ту сторону. Чужие пограничники в ботинках и красных фуражках принимали покорных губошлепов и что-то говорили по-своему, должно быть благодарили.