Земля по экватору
Шрифт:
— У тебя чего-нибудь случилось?
— С чего ты взял?
— Вид у тебя расстроенный.
— Так, ничего особенного. Прохлоп один получился. — И перевел разговор: — Какие новости?
Новостей не было. Берег передавал, что по фарватеру идут два западногерманских лихтера; через час пройдет один «швед» и караван наших сухогрузов. Шесть финских тральщиков ловят рыбу в конвенционных вода.х. Поблизости тралят наши, нужно проверить судовые роли и порт приписки: вероятней всего, сюда зашли рыбаки из Нарвы… Словом, все, как обычно.
— Шел бы ты к себе, — сказал Ратанов. — Отдохни малость. С досмотровой командой тебе придется идти, наработаешься.
Но Званцев ушел не сразу. Он любил стоять здесь, на мостике, в часы, когда на душе было неспокойно — море всегда успокаивает… И все-таки его раздумья были тяжелыми. Почему Вовк оказался — если судить по этому письму, — таким сухим, черствым, в сущности, человеком? Значит, он, Званцев, ошибся в нем? Просто придумал себе совеем другого человека.
— Так что же все-таки случилось? — снова спросил командир.
И Званцев рассказал ему об этом письме, наперед зная, какую реакцию этот рассказ вызовет у Ратинов а, и не ошибся. Ратанов усмехнулся.
— Не сотвори себе кумира, как сказано в библии.
— Ишь ты! — усмехнулся в ответ Званцев. — Какие ты произведения цитируешь! А, может, все вовсе и не так? Ты представь себе: Вовк — человек молодой, жизни не знает и с таким вот человеческим горем встретился впервые. Понятно, что сразу не дошло до него, — и пошел парень шпарить фразами, вычитанными в плохих, хотя внешне вполне правильных, книжках. Может так быть?
Он начинал сейчас резкий спор не с командиром, а с самим собой. Ему казалось, что он должен найти какое-то оправдание той душевной черствости, которая так неприятно поразила его в письме Вовка. То, что он говорил Ратанову, было в какой-то степени таким оправданием. Просто Званцев не мог и не хотел до конца признать свою ошибку. Очень тяжко ошибиться в человеке.
На этот раз море не успокоило его. Он вернулся в каюту, лег и напрасно заставлял себя заснуть — сон не шел. Тогда он поднялся и, выйдя на палубу, попросил пробегавшего Тенягина вызвать к нему Вовка.
Опять, как несколько дней назад, Вовк стоял, переминаясь с ноги на ногу. Да, он знает, что написал сухое письмо. Он не умеет — писать других — вот и все.
— Значит, вы черствый, сухой человек? — тихо спросил его Званцев. — Значит так, если вас не затронула беда вашей сверстницы. Что ж, обидно. Обидно, что Я ошибся в вас.
Вовк вздрогнул, когда Званцев произнес эти слова. Поспешно, будто его могли остановить и попросить выйти отсюда, Вовк заговорил и рассказал, что он написал другое письмо, только постеснялся принести его… Да, оно там, в кубрике, но письмо это — оплошные каракули, так что лучше он принесет его после вахты, а там судите, как хотите… У него даже слезы выступили на глазах — не то от обиды, не то от волнения. Званцев, отвернувшись, сказал:
— Идите, товарищ Вовк.
Он заснул все-таки. Волна бережно валила корабль с одного борта на другой, и Званцев чувствовал себя, как в огромной люльке. Топот ног пробегающих по палубе матросов, гул машины под палубой не тревожили его, и, проснувшись, он еще долго не открывал глаз, прислушиваясь к этим знакомым звукам.
И вдруг внезапно, словно бы подминая под себя все эти привычные звуки, раздался сигнал боевой тревоги, и Званцев выскочил на палубу, на ходу надевая «канадку». Будто не было полутора часов сна: тяжелая, давящая тревога охватила его сейчас, и он не сразу даже заметил, что на море волна поднялась сильней, а дождь встал непроглядной белесой пеленой.
Подняться на мостик было секундным делом, и, только оказавшись там, наверху, он мало-помалу начал соображать, почему командир объявил боевую тревогу.
Расплывчатый силуэт рыболовной шхуны проступал сквозь дождь с левого борта.
— Каким курсом нам идти? — донеслось оттуда. Ратанов ответил через мегафон. — Спасибо, — послышалось с моря. — Счастливо вам! Будьте осторожны! Счастливо!..
Шхуна ушла, словно растворилась, растаяла в этой холодной октябрьской мути…
— Мина, — коротко сказал Ратанов.
«Большой охотник», казалось, не двигался. Окруженный со всех сторон густой пеленой мелкого дождя, он будто бы неподвижно застыл среди огромного и страшного пространства, где вот точно так же, покачиваясь на волне, плыла замеченная рыбаками мина. Они обнаружили ее примерно час назад, еще до того, как начался дождь, и бросились прочь, подальше от верной гибели. Невидимая, она плыла своим слепым путем, холодная, какими бывают только змеи, так же, как и они, молчаливо несущая свою смертельную начинку.
— Большой фарватер рядом, — сказал Званцев.
— Да, — ответил Ратанов. — Если б не этот дождь…
— Ты уже сообщил?
— Сообщил.
— Что ответили?
— По обстановке.
Оба замолчали. Сейчас они понимали друг друга даже в этом молчании. Они думали сейчас об одном и том же…
«…Я хотел сказать, что это немыслимо — найти сейчас мину и расстрелять ее. В этой белой пелене ее просто невозможно было обнаружить, разве что только случайно. Но случайность могла стоить всем нам жизни И я не сказал Ратанову ничего. Мы должны были найти мину. Понимаете — обязаны были разыскать эту сволочную железку, потому что рядом был Большой фарватер, и по нему все время шли наши и чужие…
Страх? — спросите вы. Человек всегда испытывает страх перед смертью. Полностью бесстрашных людей не существует. Но есть, очевидно, в душе силы, которые словно бы приглушают, если хотите, обезвреживают его. Я не знаю, как эти силы называются, — быть может, чувство долга, что ли. Но дело не в этом. Я не испытывал особенного страха, и Ратанов тоже. Он поглядел на меня, я — на него. И этого было достаточно. Мы рисковали многим, но мы должны были сделать это…»
Чувства движения не было, и время слоено бы остановило свой ход. Званцевым владело странное ощущение нереальности всего происходящего. Так бывает во сне, когда образы смещаются, превращаясь в фантасмагорические фигуры, за которыми невозможно уследить— они появляются я исчезают в настороженной тишине. То же самое происходило и сейчас: из дождевой пелены медленно выкатывались волны и уходили, качнув корабль, их место занимали другие, а дождь закрывал даль, где они рождались.