Земля под ее ногами
Шрифт:
После каждого выступления члены группы, потрясенные, обменивались своими впечатлениями, со страхом думая о будущем. Даже Ла Биф и Бат вынуждены были признать, что они не помнят, чтобы он когда-нибудь был в такой прекрасной форме и столь продолжительное время. Он как реактивный самолет на форсаже, однажды вечером заметила Пэтти Ла Биф, он может сжигать двойную порцию топлива, потому что знает: для обратной дороги оно ему не понадобится. После этих слов музыканты группы осознали, что он умирает, что топливо, которое он сжигает на сцене, — это сама жизнь. Он сжигал себя в огне своего искусства, каждое представление было не просто подношением Вине, но шагом в небытие, в мир иной, куда она ушла, забрав с собой его радость. Он знал: когда турне закончится, ему больше не нужно будет ни петь, ни говорить, ни двигаться, ни дышать, ни быть. Теперь его музыканты стали воспринимать его как существо из другого мира, они видели, как много усилий он прикладывает, чтобы оказаться там; может быть, в этот мир можно было проникнуть через прореху в воздухе, и, возможно, в этом ином измерении Вина была еще жива. Но путей туда больше не существовало — ни для него, ни для
(На деле непрерывность представления обеспечивалась тем, что оно множилось в трех экземплярах. Так как на монтаж сцены требовалась неделя, три бригады рабочих прыгали по земному шару, устанавливая и разбирая ее. В то время как одну сцену демонтировали после выступления, вторая уже была готова для следующего представления, а третью устанавливали там, куда вскоре должна была прибыть группа.
Еще нужно было электричество. Шоу потребляло четыре миллиона ватт электроэнергии, производимой генераторами мощностью шесть тысяч лошадиных сил. Из них полтора миллиона ватт уходило на триста пятьдесят ящиков звуковой аппаратуры. Были также две тысячи ламп, а это значит, что представление можно было видеть с луны.
Шесть миллионов человек заплатили за то, чтобы посмотреть это шоу. Было продано двадцать миллионов компакт-дисков и кассет. Прибыль составила сотни миллионов долларов. И когда Ормус Кама представлял себе, что он неподвижен, а мир вращается вокруг него, может быть, он был не так уж неправ. Такова сила воображения.)
Длинный кишкообразный трап заканчивался в огромной пасти, должной символизировать врата ада, охраняемые трехголовым роботом Цербером, — там, на небольшой дополнительной сцене, появлялся Ормус, в одиночестве, как Орфей близ Аорнума в Феспротии, обдумывающий свой ужасный путь вниз. На этой сцене Ормус исполнял свое вступительное соло, акустическую версию «Beneath Her Feet», в то время как образ Вины витал над стадионом на экране. (Так как это было акустическое соло, он мог исполнять его без стеклянного футляра, стоя на открытом воздухе, не опасаясь повредить слух.) В конце песни механический Цербер ложился и засыпал, а Ормус входил в прозрачный пузырь, устремлявшийся вперед по рельсам, — и его поглощала пасть. Затем движущаяся дорожка с сумасшедшей скоростью перемещала его на главную сцену, и он оказывался в придуманном Макуильямом Аиде, где его ожидали другие музыканты группы вместе с целым зоопарком огнедышащих железных демонов, гигантских надувных фигур и других обитателей преисподней, роли которых исполняли мимы и электронные игрушки. В полу сцены была сложная система рельсов и стрелок, так что Ормус мог двигаться по ней, не покидая своего прозрачного пузыря; в какой-то момент, для большего эффекта, его подхватывали металлические руки и он превращался в стеклянный лифт, возносивший Ормуса высоко в небо, над головами ревущей толпы. Таким образом находящийся в стеклянном пузыре Ормус больше не был отделен от действия; пузырь стал метафорой жизни, его продленным членским билетом в мире живых во время приключений в стране мертвых.
И Мира, конечно же, была там. Она была той женщиной, которую он пришел спасти от царя тьмы. Мира, уже в своем костюме, и пела она сердцем, день ото дня, как ей и было предначертано, поднимаясь все выше на звездном небосклоне и выйдя из тени Вины; она играла роль Любви, попавшей в заточение в ад и стремившейся вырваться на свободу.
Сейчас это уже ничего не значит, неважно, как они вели себя на сцене. Теперь я это понимаю. Я ревновал, согласен. Позвольте мне прямо признать, что я сходил с ума от ревности — и был не прав. Но, боже, она оказалась настоящей актрисой, моя Мира, это было видно по тому, как она прислонялась к пузырю Ормуса, прижимаясь к нему всем телом, сначала грудью и бедрами, потом выгнутой спиной и задом, катаясь по нему, как будто занималась любовью с этой проклятой штукой. Я не мог на это смотреть. И в конце, когда она входила внутрь, когда ее закрывали там вместе с Ормусом и пузырь, ярко сверкнув, исчезал, а потом они оказывались, уже без пузыря, на второй сцене, как бы выйдя из ада, и Ормус играл на гитаре так, что это был самый настоящий секс, а Мира изливала на него свой голос, как бесплатный напиток, — ну, я не смог этого вынести! Я отвернулся. Мне пришлось, черт возьми, уйти.
И я перестал ходить на концерты. Перестал ездить с ними по городам и весям, вернулся в Нью-Йорк и занялся своей работой, я даже вернулся к фотожурналистике, впервые за несколько лет, и дело кончилось тем, что я снова уворачивался от пуль в местах с труднопроизносимыми названиями: Ургенч-Турткуль на Амударье, Тыргуль-Сачуеск в Трансильвании — и в новых горячих точках на постсоветском пространстве: в Алтынай-Асылмуратовой и далекой Надежде-Мандельштан. Но по ночам я все еще видел порнографические сны о Мире и Ормусе. Иногда мое подсознание для остроты добавляло к этим сценам маленькую замухрышку и несколько Сингхов, и я просыпался, с эрекцией и весь в поту, в какой-нибудь грязной, вшивой дыре, название которой пишется кириллицей, и понимал, что каждый человек способен на насилие и жестокость, если его достать — изнасилованием страны, например, или реальным, да пусть и воображаемым, совращением его девушки.
Я знаю, что это не одно и то же, черт возьми. Я знаю разницу между супружеской неверностью и геноцидом, но когда вы оказываетесь где-нибудь у черта на рогах, в кишащем тараканами спальном мешке или на заднем сиденье чужого джипа и вас кусают все возможные славянские и азиатские насекомые, римско-католические, православные, сионистские и исламистские жуки, а вокруг вас — взрывающаяся вселенная рушащихся границ и рассыпающихся реальностей, когда вы в эпицентре анархии и нестабильности — вы мечтаете вернуться на Восточную Пятую улицу, в Нью-Йорк, и прочитать сплетни в «Нью-Йорк Пост», еще хоть один разок, пока улыбающаяся босоногая буддистка-блондинка несет вам черничный кекс и чашечку дымящегося, естественным путем выращенного кофе, — да, еще хоть один раз, пожалуйста! — и ты клянешься: Никогда больше, ни разу ни одной шутки в адрес дизайнерского буддизма, мне нужен этот миролюбивый Будда прямо сейчас, дайте его мне, о Гинзберг Ринпоче, о лама Ричард, о Стивен Сигал, возьмите меня, я ваш.А потом вы просыпаетесь с головой, тяжелой от приснившегося секса, которым занимались не вы, где непроизносимые вещи совершались телом и над телом, в котором вы узнаете вашу любимую… Позвольте вам сказать, что в такой момент вы не думаете: «Cos`i fan tutte» [372] , — не переворачиваетесь на другой бок, насвистывая веселый мотивчик, чтобы вернуться в мир грез, — вы подскакиваете, готовый убить не только маленькую Фьордилиджи и вашу любимую Дорабеллу [373] , но и того возбужденного борова, кем бы он ни был, посмевшего сбить их с пути истинного: дайте мне сюда этого сукина сына, и я вырву его развратное сердце!
372
Так поступают все ( итал.); название оперы-буфф В.-А. Моцарта.
373
Фьордилиджи, Дорабелла— действующие лица оперы «Так поступают все».
И я был не прав? Не прав. Не прав.
Я снова не понял Ормуса Каму. Я позволил себе забыть, что было нечто, так сказать, сверхчеловеческое в его любви к Вине, нечто за пределами человеческой способности любить. Это была любовь до конца времен, и после того как у него не получилось вернуть ее из мертвых — после того как Мира заставила его признать, что Вину нельзя вернуть к жизни, — с этого мгновения все женщины для него остались в прошлом. Теперь, когда Мира была самой собой, он больше не хотел, чтобы она заняла место Вины; даже если бы она пришла к нему, нагая и умащенная, сгорая от желания, он бы просто рассеянно погладил ее по голове и посоветовал бы накинуть что-нибудь, пока не простудилась.
Поэтому я признаю, что любовь Ормуса к Вине Апсаре была сильнее моей, потому что, несмотря на то что я оплакивал Вину как никакую другую потерю в моей жизни, я все же в конце концов полюбил снова. Ему же никакая другая любовь не могла заменить любви к ней, и после трех смертей Вины он наконец принял свой последний обет безбрачия, от которого его могли освободить только жадные объятия смерти. Смерть теперь была единственной любовницей, за которой он готов был пойти, единственной любовницей, которую он мог делить с Виной, потому что она должна была соединить их навеки, в печальном лесу вечно мертвых.
И последнее, что я готов признать, — и теперь перед лицом всего мира прошу у нее прощения, — что я должен был доверять Мире. Я даже не понимал, как мне повезло: на пепелище старой любви родилась новая. Ормус не интересовал Миру, разве только профессионально и, может быть, в какой-то мере как способ заставить меня быть честным. Я был слишком глуп, чтобы поверить своему счастью, поверить, что в конце этой долгой грустно-радостной саги я выиграл джекпот.
Четыреста лет назад Фрэнсис Бэкон полагал, что Орфей не должен был получить желаемое в подземном царстве, что Эвридику невозможно было спасти и что сам Орфей должен был быть растерзан на куски [374] , потому что для него миф об Орфее был историей гибели не только искусства, но и самой цивилизации. Орфей должен был умереть, потому что должна умереть культура. Варвары у ворот, и им невозможно противостоять. Греция распадается; Рим пылает в огне; сияние падает с неба.
374
По версии, изложенной Овидием, Орфей погиб от дикого неистовства вакханок: они растерзали его, разбросав повсюду части его тела, за что и были наказаны Дионисом, который превратил их в дубовые деревья.
По прибытии в Дели индийская реальность, шумная и навязчивая, с резкими запахами, ошеломляет Марко и Мадонну Сангрия, воображавших, что Индия — это что-то чуть-чуть похуже Куинза. Американцам приходится в Индии непросто, их считают там ходячими долларами и — что еще хуже — оказавшимися за границей разинями: законными мишенями, простофилями. За несколько часов после своего вселения в пятизвездочный отель в Южном Дели, находясь в его стенах, они стали объектом вымогательства со стороны денежных менял, предлагавших им обменять их «зеленые» по самому выгодному курсу черного рынка, торговцев самоцветами, которые вполне могли оказаться отполированными булыжниками, таксистов, чьи двоюродные братья владели находившимися неподалеку мастерскими по обработке мрамора, отиравшихся в лобби хиромантов, молодых людей и дам из высшего общества, предлагавших им хорошую цену за их одежду и камеры, пожилых мужчин, осведомлявшихся у Марко, во-первых, есть ли у Мадонны образование и, во-вторых, доступна ли она, а если да, то за какую цену; пообщались они и с карманником в лифте, который был сколь неквалифицирован, столь же и невозмутим, так что когда Марко заметил ему, что его рука оказалась не в том кармане, парень просто вынул преступную руку, широко улыбнулся и, обезоруживающе пожав плечами, ответил: «Такая многолюдная страна, что поделаешь, мы привыкли обращаться с карманом соседа как со своим собственным».